— Ты чего тут ползаешь, ровно ящерица? — приятельски улыбнулся ей Дынник.
— Так вы же ползаете.
— Нам так положено. Ячейку стоя не копают, разве что с коленок.
Ладонью он размазал по лицу пот, стекавший из-под повязки.
— Зря ты за нами увязалась, — сказал Дынник. — Мы ж по немцам из пушки вдарим. А они по нас, это уж как пить дать. В атаку полезут.
— А я не боюсь. У меня вот чего есть. — Она вынула новенький, совсем не обтертый пистолет ТТ.
— Откуда взяла?!
— Лейтенант подарил.
— Наш?!
— Другой, летчик.
— Ишь ты, — усмехнулся он, — У тебя и другой лейтенант есть?
— Он раненый был.
— А оружие-то раздаривать не полагается.
— Совсем раненый. На самолете сел. Третьего дня. Увезли его, жив ли, нет, не знаю.
— Сама пистолет взяла? — прищурился на нее Дынник.
— Так мальчишки хотели. Я у них отняла.
— Все ясно. — Он сердито воткнул нож, которым рыхлил землю, чтобы выбросить ее руками. — Отодвинься, запорошу ведь.
— Я все спросить хочу, — виноватым голосом произнесла Марыся. Сразу было видно: очень ей хотелось переменить тему разговора. — Чего тут было-то?
Он понял вопрос.
— Бой тут был, большая битва. Враги осадили город…
— Какие враги?
— По всему видать — татаро-монголы. Проходила в школе? Ровно семь веков назад, год в год…
— Марыська! — В кустах стоял Бандура, смеялся, как всегда. — Тебе где велено находиться?
Она отмахнулась.
— Чего мне там делать?
— Выполняй приказания, иначе домой отправим.
— Не отправите.
— Иди, тебе говорят. Лейтенант зовет. Вскинулась, согнувшись, побежала к кустам.
— Там корову поймали. Подоить надо.
Первое, что увидела Марыся, добежав до леса, были вытаращенные от боли, побелевшие коровьи глаза.
— Ой, да то ж тетки Олены! — запричитала она, бегая вокруг коровы, гладя ее пестрые вздувшиеся бока, шею, лоб меж короткими обпиленными рогами. — Да где ж она пропадала? А та ее искала, искала, думала, вороги съели. — Тронула непомерно раздувшееся вымя, и корова замерла.
Желтоватое, с примесью крови молоко струей полоснуло по траве. Марыся потерла им руки, чтобы скользили пальцы, и начала доить. Корова вздыхала, как человек, глубоко и облегченно, косила на Марысю посветлевшим глазом. Молоко уже лилось чистое, голубоватое, и Бандура подсунул котелок, который быстро наполнился, пенная шапка перевесилась через край.
— Погоди доить! — крикнул он. — Принесу посуду. Не пропадать же добру.
Он побежал к высотке и скоро вернулся, гремя котелками. Марыся доила в большой бидон, который обеими руками держал танкист Кесарев.
— Тут тебе не бензоколонка, — решительно отодвинул бидон Бандура.
Но котелки, которые он подставлял один за другим, быстро наполнились, и снова Кесарев пододвинул свой бидон, потом уж и не во что стало доить, а молоко все стреляло белыми ленточками из-под рук Марыси, пенилось на узких листочках травы.
— Да погоди ты! — снова крикнул Бандура и сердито оглянулся на стоявшего рядом танкиста. — Не видишь, добро пропадает?! Тащи посуду. В танке — не в сидоре у пехотинца, есть же что-нибудь.
Пришел лейтенант, остановился возле Марыси, смотревшей на него снизу вверх и в растерянности все цвиркавшей струйками молока на траву.
— Товарищ лейтенант, да что это такое, — кинулся к нему Бандура. — Да перестань ты доить! — крикнул на Марысю. — Люди не ели, не пили, а тут молоко. Сухарей в сидорах — кот наплакал, но все же есть. С молоком-то они за милую душу. Дайте передых славянам, пока тихо, пускай пожуют напоследок, может, больше не придется. Чего стоишь? — напустился на танкиста, все державшего обеими руками бидон молока. — Неси посуду!!
— Принеси там, — согласился лейтенант, махнув рукой. И присел возле Марыси, принялся рассматривать коровье вымя с таким вниманием, с каким механик заглядывает под машину, выискивая неисправность.
Танкист убежал, и Бандура, сообразив, что его маячение тут совсем ни к чему, попятился в кусты. А лейтенант все осматривал вымя, удивляясь тому, что оно такое большое, гладкое, исполосованное венами, словно руки у наработавшегося человека. Дотронулся до него пальцем, почувствовал телесное, мягкое и покраснел. И обругал себя за свое непонятное ему самому поведение. Повернул голову к Марысе, собираясь сказать что-нибудь и тем самым сбросить с себя нерешительность, но будто разом перезабыл все слова. Никогда с ним такого не было, да и не знал он, что такое может быть.
— Нельзя вам… — наконец выговорил Меренков.
— Почему нельзя? — живо обернулась к нему Марыся, и Меренков впервые близко увидел ее глаза, темные, влажные от вдруг набежавших слез.
— Нельзя, — повторил он. Хотел сказать, что ее присутствие мгшает ему быть командиром, смелым и инициативным, каким он был еще вчера, что бой, решение о котором принял он сам, единолично, требует его полной готовности. Ему лишь хотелось выразить все то, что он чувствовал, что так внезапно навалилось сладким, непонятным, обезволивающим удушьем.
Но Марыся поняла иначе:
— А командир сказал, что мне можно остаться.
— Какой командир?!
— Тот, у которого воротник оторван.
— А, Гаврилов, — засмеялся Меренков.
В этот миг зашумели кусты, и он отдернул руку, встал. Кесарев брякнул перед Марысей ведро и застыл балбес балбесом, не понимая, что лишний он тут.
— Неси сколько надоится, — сказал ему лейтенант и пошел к высоте.
Что-то сломалось в душе его. То был скован и угрюм, а теперь напала непонятная веселость, желание мчаться куда-то, что-то делать. Будто бой, задуманный им, уже позади, и все получилось как нельзя лучше. Крикнул Гридину, чтобы собрал все, что найдется съестного, побежал к кустам, отыскал сержанта Гаврилоза, копавшего большой, принесенной из села лопатой свою личную ячейку. Длинный черенок мешал выбрасывать землю, и потому ячейка у Гаврилова получалась широкая, как пулеметный окоп.
— На двоих, что ли, копаешь? — пошутил лейтенант.
— Ага, — не отрываясь от работы, серьезно ответил Гаврилов. — Марыську рядом посажу, чтобы не бегала под пулями, когда припечет.
И сразу вся веселость у лейтенанта пропала. Понимал, что сержант шутит, но взять себя в руки не мог. Будто поселился в нем какой-то взбалмошный командир, распоряжался его настроением как вздумается.
— Там молока надоили, — сказал сердито. И, не объясняя больше ничего, пошел к танку, почти не видному за зеленым бруствером да за ветками, завалившими башню.
Весь отряд, за исключением наблюдателя Гридина, расселся на кромках окопа, на скосе аппарели. Сухарей набралось в достатке, нашлись и консервы, и еще кое-какой продукт, вплоть до полуплитки шоколада «Золотой ярлык», которую целиком отдали Марысе. Девушку угощали все, но она ни у кого ничего, кроме шоколада, не взяла, стояла, опершись спиной о холодную броню, смотрела, как они жадно и торопливо едят, и жалела, что ничего не захватила с собой, когда уходила из села. И прикидывала, что и где надо будет взять, когда придется идти в село за едой. В том, что это придется сделать очень скоро, может, даже сегодня, она не сомневалась: едят, видно, что последнее, проголодаются, о завтра подумают. И эта мысль делала близким происходящее, не давала ощутить всю невозвратность ухода из дома.