Наконец достигаю штольни — метров тридцать остается, не больше, — и опять натыкаюсь на возмутительную картину. Вместо того чтобы работать, улеглись на площадке перед входом в штольню Мерщиков и Палаев и бездельничают: лениво перебрасываясь редкими словами, — разглядывают лагерь, благо он прямо под ними. Даже шагов моих не расслышали, так увлеклись чем-то (правда, я ходил в ичигах, это такие мягкие сапоги).
Ну, подумал: если Мерщиков и Палаев уже распустились, значит, действительно пора принимать строжайшие меры. Мерщиков — это самый солидный из всех практикантов, член партии, секретарь комсомольской ячейки своего курса в университете; Палаев человек и вовсе в годах; по-моему, даже дедушка. И работник безупречный — лучший забойщик. Как же они позволяют себе так расшатывать дисциплину!
Подошел к ним тихонько сзади и громко, чтобы было слышно всем, как можно язвительней спрашиваю:
— Как долго еще будете видами любоваться?
Напугал их сильно: они не ждали, что кто-то у них за спиной. Повернулись — лица белее снега.
— Ну? — переспрашиваю.
В этот момент одновременно — пуля откуда-то вж-ж-жик и кричит Мерщиков:
— Ложись!
Я не сообразил, что он мне, потому что свист пули не связался в мозгу с тем, что это пуля. Я даже оглянулся: откуда свист? И кому Мерщиков кричит?
Лишь когда просвистела вторая пуля, а Палаев плачущим голосом завопил: «Да ложись ты, за ради бога!» — я повалился на землю.
— Что там? — спросил у них почему-то шепотом.
— Басмачи! — выдохнули они единым дыханием одно и то же слово.
Басмачи?! В голове вновь пронеслись взрыв динамитного патрона, заставивший меня спуститься, три винтовочных выстрела по дороге… Так вот в чем дело… Но откуда банда? И сколько их? Надо как-то обороняться!
Я пополз к Мерщикову и Палаеву, чтобы самому с обрыва посмотреть, что творится в лагере.
Вот он, наш дом родной, такой недосягаемый сейчас. Кухонные полотенца, развешенные для просушки на кустах возле речки нашим хлопотуном-поваром Николаем Васильевичем Раденко. Самого Николая Васильевича что-то не видать. Бочка воды с валяющейся рядом крышкой. При мне никто бы не позволил так швырнуть ее в сторону! Колышек, к которому привязывали баранов, предназначавшихся на обед-Каждый, проходя мимо, считал своим долгом похлопать барана по жирной спине: «Ай, какой шашлык замечательный! Ай, какой бара-кабоб!» (Бара-кабоб — это баран, сваренный в большом котле целиком, с курдюком. Его варят на пару, для чего на дно котла укладывают деревянную решетку. Блюдо такое, что пальчики оближешь!)
Хотя мы обитали в этом лагере всего полторы недели, но он казался нам уже не менее обжитым и уютным, чем наши ленинградские квартиры. У геологов, как у солдат: где взвод, где отряд, там и дом. А окоп ли это, шалаш, палатка — какая разница!
Ни у Палаева, ни у Мершикова, так же как у меня, не было с собой ни винтовки, ни пистолета. Я лежал рядом с ними и лишь кусал губы от злости. Басмачи творили в лагере что хотели.
Разделив между собой добычу — я их видел как на ладони, — они примеряли наши рубашки и штаны, телогрейки и сапоги, прятали в мешки мануфактуру; у нас было несколько отрезов, они разрезали их на равные доли…
До меня доносилась их лютая ругань: они делили добычу, как шакалы, хрипя от жадности из-за каждого куска. Лиц их различить не мог ни одного — нас разделяло метров двести, но тем не менее многих узнавал по общему облику, по походке, по голосу. Как я был доверчив! Как я был беспечен! Скольких бандитов напринимал в отряд!
Увидел, как одного из басмачей другой лупцует плетью по плечам, аж вата из рукавов взвивается! Узнал того, кто с плетью: Худай-Назар. Определенно Худай-Назар, рабочий, которого я прикрепил лично к себе. Но он, значит, начальник у них! А как он мне нравился! Старательный, исполнительный, И наниматься первым пришел, и русский лучше всех других знал. Нарадоваться я на него не мог. Вот тебе и Худай-Назар!
По лагерю носились выброшенные отовсюду бумаги, валялись сломанные инструменты, сорванные с петель двери… Все, что мы так старательно и с таким трудом налаживали, — все пошло прахом!
Мерщиков спросил меня:
— Насмотрелся? Ну, что дальше делать будем?
Под рукой у него лежал динамитный патрон. Еще один — у Палаева. У меня и этого даже не было. Небогато оружия против целой банды!
— Что делать? — переспросил я, чтобы только выиграть время: незавидная это должность — быть начальником! — Погоди. Скажи сначала, что произошло, я же ничего не знаю. И что в штольне? Там есть кто-нибудь?
Рассказывал Мерщиков медленно, хотя события, о которых шла речь, развертывались стремительно. Часа полтора назад, закончив съемку и спускаясь к лагерю, он заметил на противоположном берегу Джаргучака двоих всадников в европейских костюмах, с винтовками за плечами, двигавшихся с несколькими другими людьми в национальной одежде. Правда, все они почему-то двигались не к лагерю, а в обратную сторону, и Мерщикову подумалось: «Странно… Кто такие?»
Но он успокоил себя тем, что это, наверное, Мымрин и Юрьин, наши сотрудники, которых я несколько дней назад отправил в Алайскую долину за продуктами. Должно быть, они теперь вернулись и я снова послал их за чем-нибудь из лагеря с рабочими.
И он продолжал спокойно спускаться.
Лишь оказавшись в самом лагере, понял, что произошло что-то недоброе. Во-первых, ему не встретилось ни живой души. Во-вторых, когда он подошел к своей землянке, то увидел, что вырванная, как говорится, с мясом дверь брошена наземь и кое-где при этом порублена.
Он кинулся в землянку (а они у нас большие, разделенные внутри на отдельные, самостоятельные помещения; с порога увидеть всю внутренность землянки невозможно). Тут ему окончательно стало понятно, что произошло…
Вещи валялись вверх тормашками. Мешки с сахаром и мукой были вспороты, пол — сплошь в белых следах мягких ичигов: не отдельно следы подметки и следы каблука, а сразу всей стопы. Стол свален набок. Стекла в окошках выбиты. У входа в спальню лежал, раскинув мертвые руки, словно и теперь не пуская дальше, Николай Васильевич Раденко, наш повар. Над залитым кровью лицом его, жужжа, вились мухи, а в сердце торчал так и не выдернутый широкий узбекский нож…
Так вот кто такие были всадники с винтовками за плечами! Не успели, значит, они показаться в лагере, как к ним тотчас примкнули их сообщники, до сих пор маскировавшиеся под наших рабочих и только и ждавшие сигнала!
Мерщиков не стал ожидать, пока басмачи снова вернутся за чем-нибудь в лагерь (и так было непонятно, отчего они сейчас оставили его пустым и куда подевались), — он решил немедленно бежать отсюда и предупредить товарищей, остававшихся на работе вне лагеря, что произошло дома. Одну только вещь захотел захватить с собой: какое-нибудь огнестрельное оружие. Но басмачи упредили его: единственное оружие, не унесенное ими, был нож, торчавший в сердце Раденко. Мерщиков вынул его из раны, бережно обтер и засунул за пояс. Из груди Николая Васильевича не вылилось уже ни кровинки…
В штольне, куда поднялся Мерщиков, он застал Палаева и Бориса Громилова. Рассказал им все, что видел, и сам, в свою очередь, узнал кое-что, что подтвердило его наихудшие опасения. А именно: что мой рабочий Худай-Назар, которого они еще три часа назад послали из штольни за водой, почему-то до сих пор не вернулся. Под разными предлогами ушли и остальные местные рабочие… В штольне оставались лишь они двое.
Борис Громилов немедленно решил вступить с басмачами в бой. Он не мог находиться в бездействии, когда вокруг развернулись такие события! Он не первый раз принимал участие в памирских экспедициях с Н.В.Крыленко и Д.В.Никитиным, никто до сих пор не смел срывать их работу. Он и сейчас не позволит бандитам чувствовать себя победителями, он покажет им, кто здесь настоящий хозяин!
Его отговаривали, сколько могли. Ему доказывали, что надо дождаться меня и Чуваева: пять человек все-таки больше, чем трое, а нам все равно не миновать штольни, когда, закончив работу, мы станем спускаться к лагерю.