Выбрать главу

Палаев шел медленно, через каждые двадцать-тридцать минут он должен был отдыхать. Приходилось останавливаться и нам.

Наконец, добравшись уже до границы снега, мы обнаружили небольшое озерко. Пробив корку льда, скрывавшую его от наших глаз, мы приникли к воде с такой жадностью, что, честное слово, только сводившая скулы температура ее спасла озерко от того, чтобы мы не выпили его до дна!

Отсюда после небольшого спуска снова в долину Джаргучака, но уже много выше нашего лагеря, мы начали крутой подъем на Заалайский хребет. Впереди и, как казалось, не столь уж далеко виднелся коротенький ледник, спускающийся по ущелью Джаргучака, а за ним — ровная площадка, заканчивающаяся небольшим подъемом. Таким нам представлялся перевал — наше избавление от басмачей, наша пусть кружная и трудная, но все же надежная дорога к Дараут-кургану, к частям Красной Армии, к Фергане!

Хотелось штурмовать хребет сразу, с ходу. Даже Палаев приободрился. Однако я не разрешил двигаться немедленно. Следовало отдохнуть и хоть чем-нибудь подкрепиться.

Нарвали горного щавеля; кроме эдельвейсов, это была единственная растительность здесь. Пожевали его. Барана пока резать не решались: а вдруг наступит время еще более трудное?

Наконец я подал команду:

— Вперед!

Мы находились на высоте пяти тысяч метров. Каждый шаг давал себя знать учащающимся сердцебиением. Сделаешь несколько шагов — и стоп, дышишь, как рыба, выброшенная на берег. А на леднике стало особенно трудно. Солнце, едва поднявшись на небе, сразу пробудило от ночной спячки тысячи мельчайших ручейков, склоны вершин заблестели, словно смазанные маслом, снег под ногами разрыхлился. Только и знай, что проваливаешься в снег — то по щиколотку, то по колено. И на всех — одни темные очки.

Люди с перевязанными глазами почти на ощупь шли за поводырем…

Когда утро перешло в день, стало еще хуже, в первую очередь из-за обвалов.

Ночью мороз сковывает все в горах так, что только снег трещит, но днем достаточно покатиться камешку или льдинке, как в своем неудержимом падении они увлекают тонны и десятки тонн подтаявшего снега, лавина ширится, разрастается, мимо несутся озверевшие глыбы сорванного с места льда, а то и обломки скал. Лавина грохочет артиллерийскими залпами, слышишь, как разламываются горы и рушится весь мир!

Только к полудню мы выбрались на то, что снизу представлялось ровной площадкой, — на большой снежный купол цирка, откуда стекали ледники: один — в ущелье Джаргучака, уже пройденный нами, а другой — в ущелье Сасык-теке. На него нам и предстояло спуститься. Но очень скоро мы убедились, что это не удастся. И тогда холод обнял наши сердца…

Весь цирк оказался изборожденным широкими и зиявшими, как пропасти, трещинами. Без должного горного снаряжения преодолеть их было невозможно. А кроме того, нам стало видно, что в направлении Сасык-теке цирк обрывался совершенно отвесно, стеною примерно пятисотметровой высоты. Разве с нее спустишься?… Тут нечего было даже говорить…

Но Палаеву показалось, что дело в ином, — в том, что он нас связывает, — и принялся уговаривать меня:

— Бросьте меня!.. Ну, прикажите бросить! Что всем из-за одного-то пропадать?

Я, наверное, поступил неправильно: начальник не должен выходить из себя. Но я вспылил — я обругал его так, что он замолк сразу, лишь буркнув:

— Молчу уже… Я ж старался, как вам легче, молодым. А старым что? Старым только доживать…

Мы повернули назад…

Печальное это было отступление — возвращаться было некуда. Никто не радовался, что под гору стало легче идти. Чем более мы приближались к оставленным вчера местам, тем тревожнее делалось на душе. Мы не были способны ни на какое сопротивление. Шорох катящихся камешков превращался в наших ушах в грозный грохот, свист летящего грифа — в свист возникающей лавины. И все же не трусость нами овладела. Трусость парализует тех, у кого есть силы к сопротивлению, а нас начало одолевать худшее: отчаяние. Ибо иссякли силы.

К счастью, когда мы спустились пониже, мы увидели, что лагерь пуст. Надолго ли, мы, конечно, не знали, но пока в нем не было никого.

Тогда мы спустились еще ниже. Нет, мы не ошиблись: лагерь был действительно безлюден. Я и Чуваев, оставив Мерщикова с полуживым Палаевым, поплелись туда.

Первое, что мы увидели, был труп Бориса Громилова. Не причинили басмачам вреда его динамитные патроны, как он надеялся, — они лежали рядом с Борисом. Он успел взорвать только один…

Пройдя в спальню мимо Раденко, нашли на койке Ивана Тремаскина. Его убили выстрелом из пистолета или винтовки.

На полу валялись раскиданные документы, в том числе мой бумажник. Отыскал я также свой пуховый свитер.

Продуктов почти не уцелело. Только с сахарным песком нам повезло. Басмачи вспороли два мешка его, да так и бросили: наверное, не хотели возиться с распоротыми. Мы с Ваней Чуваевым принялись пожирать сахар пригоршнями. Он хрустел на зубах, недоставало слюны, чтобы глотать его, но мы всё ели и ели его и не могли насытиться. А потом наполнили им карманы, и несколько мешочков для проб, валявшихся повсюду, и футляр из-под теодолита, — в общем, все, что могли.

Захватили также теплые вещи: нашли две шубы. Кроме того, нашли пару щепоток чая в жестяной чайнице и две раздавленных каблуком коробки спичек. Тем не менее их можно было зажигать. Теперь было уже не так безнадежно отсиживаться в горах. Единственное, что нас удручало по-прежнему, — отсутствие оружия. Но об оружии басмачи побеспокоились особенно: забрали из лагеря все.

Тяжело нагруженные, вернулись мы к Мерщикову и Палаеву. В этот день не двинулись никуда, тем более что, пока добрались до лагеря да пока вернулись обратно, стало смеркаться. И, поев сахару, мы уснули.

Как нам было тепло! (Правда, ступни, на которые шуб не хватало, мерзли по-прежнему.) Какое дивное ощущение сладости от съеденного сахара разлилось по жилам! (Правда, мы оставались голодными.)

И утром мы поднялись бодрыми и опять полными уверенности, что, несмотря ни на что, наши злоключения завершатся благополучно. Неистребим оптимизм человека: мелькни перед ним чуточная искорка надежды, и снова мир уже окрашен в светлые тона!

Поразмыслив и посовещавшись, мы решили искать выхода в новом направлении: к перевалу Кульдаван. Для этого нам надо было несколько спуститься по ущелью Джаргучака вниз, до впадения в него реки Терек, затем подняться по Тереку до верховьев, перейти там на другой берег и дальше выйти к перевалу Кульдаван, за которым дорога в Алайскую долину, а там уже и мирные кишлаки и какие-нибудь отряды пограничников или Красной Армии.

Самая большая опасность, мы полагали, грозит нам только вблизи. Но то, что басмачи разграбили наш лагерь почти дочиста и бросили его на произвол судьбы (во всяком случае, на какое-то время), вселяло в нас надежду, что они не очень следят и за дорогами к нему, а поэтому нам удастся проскочить по долине Джаргучака незамеченными.

Если бы люди способны были провидеть будущее! Хоть на ничтожный срок! Мы рвались с места, как стрелы с тетивы: к Саук-саю, к Кульдавану — любым, самым отчаянным путем — лишь бы скорее уйти из долины Джаргучака! Мы упорно, как маньяки, сами лезли смерти в пасть. Сиди бы мы по-прежнему в штольне или где-нибудь близ нее пусть со скудным, но все-таки запасцем сахара и барашком, мы смогли бы продержаться недели две. Басмачи же, как я узнал потом, держали Джаргучак под своим наблюдением только три дня: это же налетчики и трусы — разграбят что могут, к дёру! Я должен был сообразить это… Почему я не удержал Чуваева, Мерщикова и Палаева от того, чтобы непременно и немедленно тыкаться во все концы из Джаргучака? Может быть, они послушались бы меня — я все же был начальником… Но я и сам разделял их мнение. Я тоже находил, что первейший наш долг — вырваться к своим, сообщить, что произошло в Джаргучаке. И потому, как ни тяжко мне теперь, единственному уцелевшему из всех моих товарищей, но я обязан рассказать до конца, как расстреляли нас всех.