Выбрать главу

Тюремщик увидел, что мальчуган растерялся. Не давая ему опомниться, он сел, придвинул к себе лист чистой бумаги, аккуратно обмакнул перо в чернильницу. Делалось это уверенно, словно Гриньке только и оставалось рассказать все, что он знает.

— Начнем с того… — комендант попробовал перо на бумаге, — что ты расскажешь, кто тебя ждал у шаланды.

Гринька насупился и принялся внимательно разглядывать свои ногти. Были они, как и всегда, розовые, блестящие, с белыми пятнышками — “счастьем”.

— Ну! — резко поторопил его комендант. Он знал свое дело, тощий тюремщик с пухлой, словно ушибленной верхней губой. Молча, не спуская с мальчугана холодного взгляда, он ждал ответа. Молчание его давило Гриньку больше, чем любые угрозы и крики. Однако давать допрашиваемому думать не полагается. Поэтому, не слыша ответа, комендант повел допрос иначе.

— Впрочем… — Он положил ручку на место. — Начнем мы с того, что ты споешь мне песенку, которую пел тогда… в Общественном собрании. Помнишь?

Гринька понял: над ним смеются. Он стоял с опущенной головой и поникшими плечами. Нижняя губа его опустилась. Казалось, вот-вот — и он разревется во все горло, по-ребячьи.

Комендант следил за ним, ждал, когда арестованный “дозреет”. Тогда он живо сломит ослабшего мальчонку и вытянет из него все.

И вдруг… Гринька, ловко пришлепывая ладошками о поднятое колено, дерзко, глядя прямо в лицо тюремщику, срывающимся от волнения голосом запел свою боевую песенку:

Эй вы, буржуи! Отдайте-ка мильёны,

Теперь наш-ше право и наши законы…

Коменданта словно отбросило к стене. Задержанный и уличенный мальчишка посмел здесь, в комендатуре тюрьмы, пропеть песенку, за которую его искали по всему городу! Офицер ударил кулаком по столу, хотел прикрикнуть… и осекся. Да ведь он сам приказал мальчишке петь!

А Гринька, выколачивая такт по колену, выкрикивал все с большим азартом:

Эй вы, буржуи! Намажьте салом пятки.

Пока еще не поздно — тикайте без оглядки.

В приоткрытую дверь заглянул конвоир. Многое слышал он в этих стенах, но чтобы задержанный пел на допросе — такого еще не случалось. От удивления солдат даже позабыл вытащить из зубов трубку и дымил в кабинете некурящего коменданта вонючей махоркой.

На его счастье, коменданту было не до трубки. Офицер сообразил, как глупо выглядит сейчас он в глазах солдата, и, еле сдерживая себя, жестко приказал конвоиру:

— В особую камеру. Веди.

И тут же, быстро обойдя стол, отстранил рукой подскочившего к Гриньке конвоира и злобно процедил:

— С тобой очень желает познакомиться поближе генерал Тугаевский. Знаешь такого? Он даже выразил желание лично допросить тебя.

Комендант остановился, наблюдая, как примет это грозное известие дерзкий мальчишка.

Гринька весь напыжился — выпятил грудь, широко расставил ноги, — очень уж хотелось ему показать тюремщику, что парень он отчаянный, такого и генералом не испугаешь. Все равно его опознали. Терять-то больше нечего. Хотелось сказать этому тощему офицеру с прыгающим под воротником орденом что-то обидное; такое обидное, чтоб на всю жизнь запомнилось злодею. Тут Гринька вспомнил, что этот же тюремщик допрашивал его мать, быть может, издевался над ней. Он вспыхнул от гнева… и не мог подобрать ни одного обидного слова. Все выскочили из головы!

А солдат уже взял его за плечо. Но уйти от врага и не ответить ему Гринька не мог. Он презрительно сплюнул в сторону и сказал коменданту первое, что пришло в голову, сказал важно, как равный равному:

— Будь жив, парнишка!

Конвоир грубо повернул его и ударил коленом в спину:

— А ну иди-и!..

Придерживая руками ноющий крестец, Гринька вылетел из кабинета. Остерегаясь второго удара, он невольно пробежал пустынную комнату с одинокой скамьей у стены. На лестнице он остановился, все еще морщась от боли.

Из темноты к нему подошел какой-то офицер и посмотрел на него так, что Гринька невольно попятился назад. Это был высмеянный им в Общественном собрании капитан Бейбулатов…

“Так вот почему комендант тюрьмы не назвал фамилию офицера, арестовавшего нас! — догадался Гринька. — Вот кто узнал меня. Наверно, по голосу. Вот это влип!”

В КАМЕРЕ

Конвоир подтолкнул Гриньку через порог. Толстая дубовая дверь закрылась. За спиной лязгнул засов.

Большая камера освещалась одной тусклой лампочкой, ввинченной под самым потолком. Прикрывающая ее металлическая сетка была густо заткана паутиной, покрытой толстым слоем пыли. Издалека казалось, что лампочка вставлена в матовый грязный колпак. Свет ее был настолько слаб, что таял, не добираясь до дальних углов, и оттого камера казалась больше, чем была на самом деле.

Примерно половину помещения занимали выстроенные в два яруса нары. У двери стояла “параша” — опиленная наполовину бочка, распространявшая страшное зловоние.

На нарах пели вполголоса:

Вечерний звон! Вечерний звон!

Как много дум наводит он…

— А ты як попал до нас? — окликнул Гриньку с нар рыжебородый пожилой казак.

— Арестовали, — ответил Гринька и почему-то добавил: — Сам не знаю за что.

— Не знаешь? — Станичник удивленно разглядывал мальчонку и ворошил тугую, жесткую бороду. — Так, так! Не знаешь!

— А тебя за что взяли? — в свою очередь, спросил Гринька.

— За чалого жеребчика.

— Как это — за жеребчика? — не понял Гринька.

Старый казак обрадовался собеседнику и охотно принялся рассказывать историю своего ареста.

— Пришли до мене чекалкины[27] души куплять коней для той армии.

— Белогвардейской, — подсказал Гринька.

— Эге ж! Добровольческой, — повторил казак. — Шоб ей ни дна, ни покрышки, той Добровольческой. Приступили до мене: “Продай жеребчика чалого. А не продашь добром, так мы силой возьмем”. И пошли зараз до конюшни.

— Отнять хотели? — догадался Гринька.

— Снял я со стены дидову рушницу,[28] — продолжал старый казак, так и не ответив Гриньке, — и сказал им так: “Мои диды и батько цей рушницей Кавказ под царскую руку привели. Отстоит она и мое добро”.

— А они что? — заинтересовался Гринька.

— Забрали чалого. И меня взяли, — ответил казак. — Сижу я тут який уж день… А в степу пшеница осыпается. Бахча перестояла.

Умолк старый казак. Уставился неподвижным взглядом в грязную стену. Не видел он ни облупившейся штукатурки, ни карандашных надписей на стене. Перед глазами его стояла хата с навалившейся на крышу тяжелой кроной старой груши. Он слышал звенящий шелест сухой, перестоявшей пшеницы и, медленно покачивая большой нечесаной головой, приговаривал:

— Пропала пшеница! Бахча перестояла! Порушилось хозяйство!..

Он забыл о Гриньке, тюрьме, соседях по нарам.

Нет! Совсем не того ожидал Гринька, когда его вели в камеру. “Здесь, — думал он, — встречу большевиков, распевающих боевые песни”. Что же оказалось? Поют о каком-то вечернем звоне! Станичник занят думами о чалом жеребчике.

Подальше на нарах сидели и лежали люди. Их липа смутно маячили в полумраке. Кто они? Помогут ли повидать мамку? Да и могут ли чем-нибудь помочь?

В стороне несколько человек вели неторопливый тюремный разговор. Придвинулся к ним поближе и Гринька.

— …Вывели их на кручу. Над рекой.

— Знаю…

Рассказчик — солдат с одутловатым бабьим лицом — сидел, обхватив руками худые, острые колени. В сумраке выделялись его неестественно белые босые ноги и штрипки летних брюк.

— Поставили их в ряд, — продолжал он, — всех семерых. Казнить стали по очереди. Одного казнят — другие смотрят. Второго казнят — обратно остальные смотрят…

— Да как же это?.. — не выдержал Гринька. — Их убивали по одному, а они что?

вернуться

27

Чекалка — шакал.

вернуться

28

Рушница — ружье.