— Ах-ах-ах, как уходили олешков-то, — стенал Кильтырой, осматривая шестерку пришлых оленей. — Все ноги побиты. Ах, ах… Ай-ай-ай! Совсем худые олешки-то, совсем. Копыта ли? Лохмотья!.. Голодные олешки шибко. Полягут, однако. Ах, ах…
— Плевать! Они свое сделали… Вы поторопитесь, гражданин Яковлев, а то я еще простужусь на вашем ранчо.
— Так ступали бы в избу-то, че вышли-то? Чай, не сбегу.
Старик вернулся в дом, стараясь не задеть массивной фигуры Слоника. Семерка сидел за столом, уложив голову на руки. Казалось, спал.
— А у тебя ташкентик, дядя, — не меняя позы, сказал он, уставясь на Кильтыроя мрачным взглядом из-под прищуренных век. — Фартовая хата… А где хаза твоя?
— Как?
— Живешь-то где?
— В Урокане живем, однако.
— Это где?
— Четыре ходки отседова, — Кильтырой махнул на юг.
— А там, — показал западнее Семерка, — в той стороне далеко поселки? Или стойбища, что там у вас, не знаю?
— Далече как будто, по-вашему. Еще три полных ходки иттить надо. Поселок… А стойбищ в том краю нету…
— И дорога туда есть?
— А то! Дорога есть. Тропа есть.
— Тропа ездовая?
— Оленная. Однако, и лошадь пройдет…
— Ну да, с бубенцами тройка… Людей много?
— Охотники нонче на тропах, какие же еще люди…
— Тропа к Мульмуге выходит?
— Выходит.
— Где?
— У Мачехина порога…
— Мне эти клички не наводчики. Ты толком давай: приметы!
— Полный день, однако, иттить надо. Там кривун влево у гольца — вода, как и здесь, открыта, ворчит. — За кривцом пустошное урочище. В урочище-то конец тропы.
— Ну ладно…
Кильтырой за разговором подавал на стол.
— Ты вот что, хозяин… Нет ли выпить у тебя? Водки. А лучше спирту. Месяц на воле, а кирнуть не можем.
— Да, гражданин Яковлев. Сегодня старый Новый год, отметить бы, а магазины тут у вас далековато.
Кильтырой достал с настила запечатанную поллитровку спирта, протянул Семерке. Тот даже застонал, закрыв глаза, прижав бутылку к волосатой груди.
Шлепали по столу самодельные, чернильного рисунка, карты.
— Удваиваю.
— Запомним — четыреста…
— Твои… Масти нет… Дядя, входи в компанию.
— Не обучен я, — дымя трубкой, помотал головой эвенк.
— Дурень! «Сика» — как второй паспорт. Первый посеешь, с этим всегда в законе будешь. Давай научим.
— Не-не…
— Это же проще «дурака». Проще только перетягивание каната… Сдавай, Семерочка!..
— Однако, пойду я, — сказал Кильтырой.
— Чего? Куда это?
— В загоне сосну, костер запалю… Вам не мешать чтоб…
— А это видал? — Семерка выбросил перед его лицом кукиш. — Я те пойду! «Костер запалю»… — подделываясь под акцент, передразнил он и криво, на выдохе, улыбнулся. — Сиди, божий одуванчик!.. «Сосну…» Пей!
— Благодарствуйте
— «Благодарствуйте…» Ну и хрен с тобой!.. Слоник, наливай!
И запел
— Гражданин Семериков, — прервал он вдруг пение и задержал бутылку над стаканом. — Мы ведь спать будем сегодня, мне кажется, без сновидений, глубоким и чистым детским сном…
— Ну?
— А у хозяина ни расписки о невыезде не взять, ни слова, что он будет почивать столь же праведным сном, что и мы.
Завернутый в крепкую промысловую сеть, прикрученный сверх того веревкой к нарам, Кильтырой долго не мог заснуть. Ему было душно и неудобно, сводило ноги, разламывалось вывернутое колено, немели руки, мутило.
Забылся он, вконец умаявшийся, под утро.
Короткое сновидение исчезло, как вода, пролитая в песок. Охотника вертели, трясли, распеленовывали. Наконец освободили от пут, и он сел, свесив ноги с покалывающими икрами, потирая шею.
— С добрым утром, гражданин Яковлев! — Кильтырой близко увидел расплывшееся в ехидной улыбке лицо Слоника. — Как вы спали?
— Ползи сюда, козел! — крикнул от порога Семериков. — Разделай тушу, упакуй на нары.
Уткнув прорубленную голову в снег, подрагивал, лежа на боку, один из чужих оленей. Кильтырой попросил нож, перерезал животному горло, свернул за рога голову и стал свежевать тушу.
— Вот что, хозяин, — заговорил Семериков. — Мы уходим на твоей упряжке и из этих берем двух оленей. Сиди здесь три дня. Усек? Три дня. Ни часом меньше. Тронешься раньше — я тебя в любой берлоге достану и кишки выпущу. Понял? Потом делай что хочешь: кричи, легавых зови, закладывай — что хочешь, — повторил он и показал три пальца. — Но только через три дня.
И погрозил кулаком.
— Однако как мне с такими худыми олешками? — спросил, ни на что, собственно, не надеясь, Кильтырой. — Оне таскать не станут.
— Ни хрена! Выберешься! Знаю я вас… Скажи спасибо, кляча, что этих оставляем да тебя живого.
— Спасибо, однако… — сказал Кильтырой. Он уже отделил шкуру. — Топор нужен.
Семериков бросил ему топор, снял, щелкнув, с предохранителя карабин.
— Али боисся? — оглянулся на звук Кильтырой.
— Заткнись, падло! «Боисся». Я только себя самого боюсь! Ну! Чего ты там возишься? Руби быстрей!
Кильтырой стал с кряканьем расчленять горячую, испускающую клубящийся пар тушу. Передохнул, часто дыша от напряжения.
— Учуга бы мне оставить, — произнес он. — Без учуга мне никак нельзя.
— Да оставь ты ему верхового, Король, — сказал появившийся из дому с ношей Слоник. — Не доберется без него, это точно. Грех на душу падет.
— Хрен с ним, пусть оставит.
Слоник тем временем укладывал на передние нарты принесенный широченным обхватом тюк, стянутый медвежьей шкурой, из которого с торца торчали концы собольих хвостов и лап.
— Однако, что ж это? — замер над тушей Кильтырой. — Мои собольки то ж! Пошто берете? Добыча моя ж это!
— Была твоя, стала наша. Ты руби, руби.
— Да, гражданин Яковлев. Вы взяли. Мы взяли. Строго, но справедливо…
— Какой такой справедливо? — Кильтырой отшвырнул топор, подбежал к нартам и потянул с нее шкуру, но, поднятый за грудки одной Слониковой рукой, под смех Семерки задрыгал в воздухе ногами и тут же отлетел назад, к полуразделанной туше, ободрав лоб о красную снежную корку.
— Не возникай, следопыт! — рявкнул Слоник, впервые повысивший голос. Губы его сжались, побелев, глаза сузились. Все лицо удивительно изменилось, словно он накинул на него маску свирепого духа.
Кильтырой поднялся, не отрывая взгляда от этого лица, припадая на заболевшую ногу, сделал несколько шагов в сторону, вдруг резко нагнулся, схватил топор и пошел на Слоника. Смех прекратился. Семерка вскинул было карабин, но гигант остановил его движением руки и в два поразительно легких для его огромного тела прыжка переметнулся навстречу охотнику. Высоким ударом ноги он вышиб уже занесенный на него топор и залепил Кильтырою такую оплеуху, что тот даже не успел почувствовать ни боли, ни того, что вновь кувыркается в воздухе.
— …Живой? — донеслось как будто издалека.
— А пес его знает, — послышалось ближе и глуше. И сразу пришла боль. Все левая сторона лица горела, хотя была вроде не своя, отдельная от раскалывающейся головы.
Кильтырой пошамкал ртом. Распухший, саднящий язык ощутил скол зубов, увяз в похрустывающем крошеве, смоченном кровавой соленой слюной. Он выплюнул этот комок, протяжно застонал и попробовал сесть. Кто-то помог ему, держа под мышки.
— Жив. Доходяга, а живуч, как собака.
Кильтырой узнал голос Семерки. Тут же в голове словно завертелся еж, заломило внутри левого уха, и из него полилось, обжигая шею. Кильтырой открыл глаза: небо, тайга, дом, Слоник рядом с упряжкой — все опрокидывалось, опрокидывалось в розовом тумане. Пришлось опять закрыть глаза и лечь, прижимаясь лицом к спасительно холодному снегу. «Медведь давнишно, подранок, саданул так же, но, слава те господи, успел испустить дух, пока я очухался. Тоже голова трещала, и кровь ухом шла. А нонче оглохну, однако, однако, однако…» — билось в мозгу вместе с громким пульсом. Кильтырой почувствовал, что его потащили, как куль, бросили к стене на охапку сена. Оттуда он почему-то совершенно безучастно, сквозь поднимаемые с трудом веки, наблюдал, как выносились из избы и грузились оленьи и собольи шкуры, продукты, две пары его камусных лыж, оружие, кое-что из меховой одежды, как привязывался к задним нартам то огрызающийся, то скулящий Кайран. Потом его опять подняли, втащили в дом, положили на нары, и он услышал лязг засова, удаляющееся шуршание нарт, тоскливый визг Кайрана.