Выбрать главу

Мяса хватило надолго. Две недели грызли, рвали, жевали его, зажимая носы и дурея от мертвечины. Нажравшись, приставали к Охлябине, уминали ее тут же в подполе, по очереди. Марка похотливо щерилась и материлась. Ей нравилось внимание поселковых мужиков, лишь на один миг она утратила благодушие – когда бестолковый Лука, видно, спутав ее с Эдой Огрызиной, вцепился зубищами в жирный загривок, за эту промашку он получил затрещину прямо в лоб и полдня пролежал прислоненным к дощатой пыльной стене. А так все шло на славу.

До тех пор, пока Доля Кабан, разбухший от дармовой жратвы еще больше, вдруг не завопил в истерике:

– Хватит! Зажрались, суки! Зажрали-ись!

– Чего ты? – тихо поинтересовался Тата Крысоед, хватая Кабана за рукав. – Чего тебе еще не хватает?!

Тот вырвался. И пояснил без воплей и визга, но обиженно, сквозь слезы:

– Правды!

– Чего-чего? – проснулась осоловевшая Марка.

– Правды не хватает! – угрюмо и твердо повторил набычившийся Доля Кабан. – Душа остервенела без правды. Болит!

Доходяга Трезвяк на всякий случай отполз поближе к проходу, чтобы в случае непредвиденности какой улизнуть. Однако, дело обернулось иначе. Зараженные Додиной слезливостью, зарыдали в голос Однорукий Лука и Марка Охлябина. Видно, им тоже невтерпеж захотелось правды. Один Крысоед ничего не понимал.

– Какой еще, на хрен, правды? – недоумевал он. И чесался всеми четырьмя лапами. – Совсем охренели!

– Молчи, обезьяна! – осекла его Марка, окончательно разнюнившись. – В тебе души нету, потому и дурак ты такой… Гляди, мужики-то тебя, гаденыша, уму-разуму научат, обезьяна проклятая, ирод ты поганый!

– Сама ты обезьяна! – завопил как резаный Крысоед. – Сама поганая! У мене души побольше вашего будет! Мне тоже – правда нужна. Позарез! Да где ж ее сыщешь-то? Где?!

– В городе, – вдруг глухо и отрешенно возвестил Додя Кабан.

– Чего-о?!

– В город идти надо, – пророчески и истово произнес Додя.

Первой очухалась Охлябина, оглядела себя хмуро и заключила:

– Мне и надеть-то нечего в город… как я пойду, срам один и стыд.

– Дура! – оборвал ее Крысоед. – Мы тебя еще подумаем, брать или нет.

От подобной наглости Охлябина онемела, только налитые глазища выпучила. Соглашатель Трезвяк, почуяв, что жрать его живьем и на этот раз никто не станет, осмелел, подполз на карачках к Охлябине, прижался щекой к тощей груденке и приторно заверил:

– А мы тебя там, в городе, и приоденем, красавица ты наша.

Теперь Марка утратила дар речи от набежавших чувств. Лишь молча облобызала Доходягу Трезвяка.

Вопрос был решен. В город хотели все.

Лупоглазый черненький мальчуган хихикал, поплевывал через зуб, вертел в вытянутой руке чем-то съедобным в сверкающем красками фантике и пялился на Пака.

Тот уже знал, что там под бумажкой. Сладкое! Приторное! Противное! Но все же съедобное. А голод не тетка. Здесь, в этом поганом зверинце, его не кормили. На пропитание надо было зарабатывать самому. Он знал, чего ждет нагловатый малец. Хочешь есть, надо служить. Ну и ладно, ну и черт с ними! С туристами жить – шакалом быть.

Он скривился, потер клешней отбитый при задержании хобот, вжал голову в плечи. Потом опустился на четвереньки и, прихрамывая, прошкандыбал три круга вокруг фикуса в бадье, что стоял посреди клетки. Потом подбежал к решетке, согнул руки перед собою, подобно служащей болонке и принялся подпрыгивать на полусогнутых, умильно заглядывая в глаза мальчугану.

Тот не хихикал. Тот надменно кривил губы.

И когда Пак протянул к прутьям раскрытую, просящую руку, мальчуган быстро убрал конфету за спину, плюнул в протянутую ладонь. И зашелся в оглушительном хохоте.

Пак отвернулся. Он уже не реагировал на насмешки, плевки и тычки. Слава богу, что не швыряют каменьями, что не стреляют из каких-то дурацких, причиняющих острую боль пистолетиков и рогаток. Чего он только не натерпелся в зверинце Бархуса, куда его сбагрили за гроши продажные легавые, сбагрили, разлучив с ненаглядной подружкой, Ледой-Попрыгушкой. Пак страдал, проклиная всех подряд, проклиная свою жизнь горемычную. Голод и обиды доводили его до умоисступления, до истерики, а потом бросали в безвольную вялость. И тогда Паку грезилось родное Подкуполье – серое, гнусное, мрачное, вонючее, безвылазное как омут, но родное. И Пак тихо и надсадно выл. Сволочи! Все они подлые сволочи… а когда-то казались неземными длинноногими красавцами, самим совершенством, ангелами небесными… Туристы!

В этот день он еще трижды «служил». Трижды ему бросали какие-то тягучие и сладенькие резинки, совсем не похожие на еду. Он жевал их, выплевывал. Ругался. Потом он перестал «служить». Забился в угол. И пролежал, не вставая, еще четыре дня. На пятый пришел мужик в серебристом комбинезоне, высек его колючей, оставляющей глубокие раны плетью, а потом впрыснул под кожу какую-то дрянь.