Насчет яйцеклеточной памяти можно спорить очень долго. Мы же напомним лишь о том, что не исключаем этого мотива, и о том, что в любых мифологемах спластовано множество изначально различных в природе вещей, но дающих в сознании и памяти сходные ассоциативные отпечатки.
Итак, вот она, тройственность образа.
Добавим, что мотив медведя-змея, а потом змея совмещается с мотивом волоса-медведя не только через вредоносность, «подземность» и прочие черты. Но и через орудие побития, то есть, через камень, ибо змея (змею) тот же герой-громовержец побивает все тем же камнем, не рискуя к нему (к ней), как и к медведю, приблизиться.
Нарисованная нами картина совершенно четко вписывается в общую картину мироустроения.
Со временем камень превращался в каменный топор, «боевой топор» (вспомним название археологической культуры), в молот, «ваджру» и т. д. Но в основе всегда оставался самый обычный камень – только им и побивалось «чудовище».
Даже изукрашенный и расцвеченный кельтский предводитель племен Дану по прозвищу Луг убивает кошмарно-чудовищного одноглазого Балора камнем, выпущенным из пращи. Заметьте, не мечом, не копьем, не трезубцем, а именно камнем. В балтской мифологии Перкунаса иногда называют «каменным кузнецом». В этом прозвище отголоски добронзового века.
С веками и тысячелетиями образ громовержца-камневержца эволюционировал. Скажем, люди, перешедшие от охоты и собирательства к земледелию или пастушескому скотоводству, уже не могли обожествлять своего предка-камнеметателя в чистом виде. У них появились заборы и загоны, орудия и оружие – пусть и примитивные, но более действенные, чем камень. Праиндоевропейцы дали в руки божеству-герою то, чем сами владели, – топоры-палицы. Но раз они были «божественным оружием», им придавались и свойства необычные – мало того, что «молниеподобные», так еще и «серебряные, золотые, алмазные». Впрочем, простые смертные считали, что не только боги, но и вожди их племен должны иметь атрибуты, приближающиеся к «божественным». Так, в Мариупольском могильнике IV тысячелетия до н. э. рядом с останками предводителя племени, а может, и союза племен, найдена булава из порфирита – ценного и редкого камня.
Дальнейшее развитие образа достаточно понятно, и мы уже касались этого вопроса в предварительных рассуждениях. Закрепим лишь взаимосвязанную триаду: человек-волособорец, камнеметатель или его отец-защитник (так же как и прочие члены рода-племени) отождествляется с грозным молниеметателем отцом-небом, во всяком случае, делается попытка сравнения и уподобления, одновременно закрепляется в сознании существование промежуточного варианта – героя, богочеловека, заступника, не дающего олицетворению зла, «волосу-медведю», уже усложненному и обобщенному образу, одолеть человека. И одновременно, с нарастанием, идет обожествление самого «волоса» и поклонение ему как хранителю и накопителю, а стало быть, и покровителю.
Таковым нам видится главный исток прамифа, его ствол, что не исключает иных «ручейков», влившихся на различных этапах развития сюжета. В. Иванов и В. Топоров, например, считают, что в основном мифе заложен и сюжет наказания «громовержцем» своей собственной жены, детей путем изгнания их с неба или из каких-то особых мест и превращения в змей, жаб, лягушек, мышей, насекомых. В дальнейшем все эти твари побиваются и всячески наказываются дополнительно. Мотив этот просвечивает повсюду – взять хотя бы русскую сказку о «царевне-лягушке» и множество ей подобных – это все те же отзвуки и реминисценции основного мифа, докатившиеся до нас не совсем, прямо скажем, узнаваемыми.
И здесь интересно то, что жена громовержца, обращенная в лягушку, все же остается противником его противника, могущего принять обличье ужа или другой змеи. У русского, белорусского, прибалтийских народов существует поверье, что если человек помог лягушке (жене громовержца), вытащил ее из пасти ужа (а такое случается часто, так как уж заглатывает лягушку или жабу очень медленно и почти беззащитен в эти минуты), то этот человек превращается как бы сам в громовержца на какое-то время и может вызывать дождь и грозу.
Множество всевозможных наложений существует. Но процесс мы должны себе представлять.
Разумеется, изображенное в какой-то мере тоже схема. Но она бесконечно далека от упрощенных шаблонов и предположений-«альтернатив». В ней мы видим отражение реального мира, его проекцию на плоскость. Наша картина может расширяться и углубляться, приобретать многомерность, составляющие могут множиться, уменьшаться по значимости и разбухать. И именно на таких вот многомерных и многоплановых картинах исторического и историко-мифологического бытия придется сосредоточиваться современным исследователям и ученым будущего. Альтернативные схемки-шаблоны типа упоминавшихся: «норманизм – антинорманизм» или «память эмбриона» – «наказание жены» – постепенно канут в прошлое. И уже ныне многие исследователи вынуждены соглашаться с таким положением вещей.