— История КПСС, — говорил Боровиков, — самая величайшая формальность в мире! Соблюсти ее — наша задача!
Он читал лекции самозабвенно.
— В молодости Шверник напряженно всматривался в окружающую действительность… — сообщал он без намека на улыбку и сразу поднимают настроение. В лучшие минуты своих публичных бдений высказывался так горячо, что казалось, будто он выступает на форуме по борьбе с международным промышленным шпионажем.
Боровикову было всегда неприятно ставить в экзаменационную ведомость уродливый «неуд». Он до последнего наставлял на истинную стезю искателей легких, но тупиковых путей. За отлично разрисованные и оформленные конспекты он бранил как за самоволку.
— Зачем вы попусту тратите время!? Ведь я не требовал от вас конспектов! Придется пачкать документ, ничего не поделаешь, — выводил он в ведомости пагубную отметку.
Термодинамика — тоже интересная наука, но Мих Михыч — еще интереснее. Он обладал двухметровой фигурой. Татьяна открыто благоговела пред ним. Почти еженедельно повторяла: «Вот это, я понимаю, мужчина!» Поведением Мих Михыч словно извинялся за то, что сам, будучи студентом, опаздывал, симулировал, списывал, а теперь вынужден наказывать за это других. Бирюк уверял, что нет для Мих Михыча страшнее испытания, чем экзамен. Перед началом он по обыкновению посылал кого-нибудь из студентов в ближайший киоск за газетами, чтобы, читая их, не видеть, как готовятся к ответу испытуемые. Если случайно замечал, как кто-то безбожно дерет из учебника, Мих Михыч краснел как рак. На экзамене в 76-ТЗ Мих Михыч не ввел никаких новшеств — послал в киоск. Нынкин с Пунтусом принесли кучу чтива, которую можно было одолеть только к осени.
Термодинамик тщательно обложился прессой, как мешками с песком, и экзамен начался.
Несмотря на льготы, Татьяна умудрилась отхватить двойку. Из необширной науки она удосужилась одолеть пропедевтику. Три основных закона решила пропустить, посчитав, что для хорошей оценки достаточно благоговения перед преподавателем. Мих Михыч задавал ей наилегчайшие наводящие вопросы, вытягивал, как мог, но даже одного закона из трех так и не вынул. Он весь измучился, глядя на Татьяну. Это было выше его сил. Со слезами на глазах он поставил ей двойку.
РАСКАЧКА
В семь вечера Гриншпон был у общежития. Он мог бы приехать и утром, но не терпелось увидеть друзей. Посмотрел на окно 535 — никаких признаков обитания. По крайней мере, Решетнева нет точно, он бы распахнул все настежь, подумал Миша и вошел в вестибюль. Ключа на вахте не оказалось.
— Уже забрали, — доложила Алиса Ивановна, отставная энкавэдэшница. Сурьезный такой, в кожанке. Гриншпон понял. Других сурьезных в 535 не обитало. В коридорах слышались шаги, хлопанье дверей, погромыхивала музыка общежитие оживало. Двое в стельку пятикурсников вскрывали ножом дверь в свою комнату и уверяли друг друга, что ключ никто из них не терял.
Гриншпон подошел к своей двери, пнул.
— Привет! — Рудик с усердием потряс руку. — Как Сосновка?
— За три недели опостылила! Замотались играть каждый день. Ты что-то бледный, как спирохета, не иначе в подвале отсиживался? — Гриншпон вынул из портфеля пачку сандеры и курительную трубку.
— Вот это да! — воспрял Рудик, пробуя подарки на свет, на зуб и на запах.
— Не нюхай, все герметично.
— Действительно, запечатали, так запечатали. Ни одна молекула не улизнет. Спасибо, удружил, а то «Прима» в кишки въелась!
— Кравцова больше нет.
— Как?
— Перевели. — Гриншпон рассказал, как все произошло. Из-за не в меру дальновидного батяни, а точнее из-за брата Кравцова. Тот не особенно утруждал себя учебой, занимался, в основном, дебошами. Пять лет генерал не видел первенца. Служба — дело понятное. Свиделись только этим летом. Отец взглянул на старшее чадо пятилетней выдержки и отправился в институт, чтобы, пока не поздно, изъять из обращения младшего семинариста. Генерал так и заявил ректору, что культуры обучения во вверенном ему вузе нету никакой. На что ректор даже не возразил. Кравцова перевели в МВТУ им. Баумана. Прямо с турбазы в Сосновке.
— Ну, а Кравцов, сам он что?
— Две-три искры сожаления, не больше.
— А Марина?
— Чуть не отдалась ему в последний вечер. К микрофону не подошла. Сказала, голос сел. Последние вечера мы работали вдвоем с Бирюком.
Дверь распахнулась и обнажила Решетнева с двумя сумками наперевес. Его рот был уже открыт:
— Не спорь, Миша, староста всегда прав! Обстановка — она как возмущающая сила. Может расшатать, если кивать ей в такт, а пойди чуть вразрез — заглохнет.
— Не заводись, — Рудик помог Решетневу избавиться от сумок.
— А что, мне уши затыкать! Ваши выражения слышны на первом этаже! Орете, как на базаре! И главное о чем?! Обстановка, характер — тему нашли! Или в день приезда больше поговорить не о чем? — Решетнев сбросил куртку и начал наводить порядок. — Как вы сидите в такой темноте?! — Шторы затрепетали, разлетаясь по краям карниза. — И в такой духоте! — Форточки заскрипели, распахиваясь настежь.
Дежурства Решетнева по комнате являлись сигналом к повышенной бдительности. Виктор Сергеич был пропитан порядком, царившим в космосе. Убираясь в комнате, он выбрасывал в окно лежащие не на месте вещи. На него не было никакой управы. В эти опасные дни обитатели 535 старались попасть в комнату пораньше, чтобы упорядочить личные принадлежности. Неземной строгостью Решетнев высвобождал себе массу времени. К его приходу в комнате восстанавливалось приличное благообразие. Ему оставалось протереть пол.
Предупредить смерчевые дежурства удавалось не всегда. На совести Решетнева лежали плавки Рудика, не снятые с форточки, фехтовальная перчатка Мурата, которой Гриншпон пользовался при работе со сковородкой, и два тюбика «Геоксизона» Гриншпона.
Миша уверял, что мазь лежала на месте, и требовал возмещения убытков. В момент, когда Гриншпон обнаружил пропажу, возможности поискать тюбики под окном не оказалось из-за кромешной темноты. Дождавшись рассвета, Гриншпон бросился вниз. Но, сколько ни рылся в кустах, так ничего и не нашел. Дворник сказал, что мази, вероятнее всего, унесли собаки. С тех пор, совершая свои гигиенные акты, будь то с грязными носками, висящими на дужке кровати, или с сапожными щетками и кремом, выпавшими из общего крематория под тумбочкой, Решетнев приговаривал: «В кусты, собакам!».
Гриншпон долго сокрушался об утрате. Несколько раз приходил под окно, чтобы повторно покопаться в кустах. Хотя мазь была совершенно никчемной. Она нисколько не помогала его обветренным и потрескавшимся губам, поскольку по ошибке была всунута аптекарем вместо вазелина. То, что мазь не та, Гриншпон обнаружил не сразу. Вопреки отрицательному эффекту он продолжал упорно пользоваться ею. Когда спрашивали: зачем ты мучаешь себя? — отвечал: уплочено, и чтоб следующий раз смотрел, что покупаю! Он довел нижнюю губу до того, что потерял возможность улыбаться. Сожители сжаливались — не шутили при нем. Гриншпон был легок на юмор и знаками просил друзей, чтобы они не только не шутили, но и вообще не разговаривали. Потому как самый будничный разговор в 535 легко обеспечивал животный смех от трех до пяти баллов по шкале Рихтера. Гриншпон с трудом сдерживал рот, улыбаясь глазами. Решетнев сказал: не рискуй, заткни уши бирушами! Больной не пожелал. Трещина на губе превратилась в овражек, грозивший развалить губу пополам. «Геоксизон» усугублял трагедию, от мази губа разлагалась.
Решетнев не вынес самоистязаний друга и, прикрывшись страстью к мировому порядку, отправил злополучные тюбики в окно, хотя те лежали на самом что ни на есть своем месте — глубоко в тумбочке. Решетнев завел будильник, проверил, работает ли радио, вытащил из-под кровати двухпудовую гирю и поднял над головой: не полегчала ли? Вещи и предметы, показавшиеся ему лишними, моментально оказались за окном.