Выбрать главу

Папа, упокой Господи его душу, почти никогда ничего не запрещал. Его пекарня стала первой в городе, где рабочим было разрешено организовать профсоюз, и он пошел на это без всякой забастовки или кровопролития, а просто потому, что был человек свободомыслящий. Остальные владельцы пекарен чуть не линчевали его, но папу не так легко было запугать. И он был первым, кто взял на работу чернокожего пекаря. Наверное, мало кто помнит, сколько мужества надо было тогда для этого иметь.

Так вот, после этой истории я долго не летал. До тех пор, пока Бена не убили в Испании. А тогда я должен был летать, и папа это понял.

Но чаще всего, когда я думаю про Бена, мне вспоминаются обыкновенные спокойные дни, когда мы просто гуляли вместе. Иногда мы ходили на болото за школой и ловили лягушек. Там всегда болтались ребята из приюта, и мы устраивали лягушачьи гонки. Иногда мы играли в кегли в переулке — это была единственная игра, в которую я играл лучше Бена.

А лучше всего бывало нам на берегу залива. Мы вставали пораньше, садились на велосипеды и ехали на пристань, где за пятачок покупали арбуз. Мальчишкам там продавали по дешевке арбузы, которые треснули при перевозке. Я вез на багажнике корзинку с моей собакой, а Бен — арбуз. Мы усаживались на берегу и клали арбуз в воду, чтобы охладить, а пока он охлаждался, выходили на причал и ловили только что перелинявших крабов. Мы привязывали на веревку кусок гнилого мяса и опускали его в воду, а когда краб подбирался к приманке, Бен подцеплял его сачком. Эти крабы ужасно глупые.

Мама не придерживалась кошерной кухни, но приносить в дом крабов не велела, и мы жарили их там, на берегу, с кукурузным початком или картофелиной, а арбуз съедали на десерт и потом лежали на траве, глядели на небо и болтали о всякой всячине.

Мы всегда наедались так, что у нас болели животы, и мама ругалась, что мы ничего не едим за обедом.

Даже когда мы стали старше, мы любили вместе ходить гулять на берег. Там Бен впервые сказал мне, что хочет стать коммунистом.

— Этого папа никогда не поймет. Когда он был мальчишкой, он всегда жил по-своему. Он уехал из дома, чтобы работать в болотах Палестины. Ну, а я жить так, как жил он, не могу.

Бен очень сочувствовал чернокожим и считал, что коммунизм — единственное решение проблемы. Он много говорил о том времени, когда они получат равные права, и бейсболисты вроде Джоша Гибсона или Сэчела Пейджа смогут играть в высшей лиге, и в универмагах „Райс и Смит“ или „Уэлтон“ будут работать цветные продавцы, и они смогут обедать в тех же ресторанах, что и белые, и не будут обязаны занимать в автобусе только задние места, и их дети смогут учиться в школах для белых, и они смогут жить в белых кварталах. Тогда, в середине 30-х годов, во все это было трудновато поверить.

Я хорошо помню последний раз, когда я видел Бена.

Он склонился над моей кроватью и тронул меня за плечо, а потом прижал палец к губам и сказал шепотом, чтобы не разбудить папу с мамой:

— Я уезжаю, Эйб.

Я был совсем сонный и сначала ничего не понял. Я подумал, что он опять улетает на какую-нибудь ярмарку.

— Куда ты уезжаешь?

— Ты никому не скажешь?

— Никому.

— Я еду в Испанию.

— В Испанию?

— Воевать с Франко. Буду летчиком у республиканцев.

Кажется, я расплакался. Бен присел на край кровати и обнял меня.

— Не забудь, чему я тебя учил, — тебе это может пригодиться. Но в общем папа прав — занимайся своим писанием.

— Я не хочу, чтобы ты уезжал, Бен.

— Надо, Эйб. Я должен как-то во всем этом участвовать.

Правда, странно, что я не мог плакать, когда узнал о смерти Бена? Хотел, но не мог. Это пришло только много позже, когда я решил написать книгу про своего брата Бена.

Я поступил в Университет Северной Каролины, потому что там был факультет журналистики, где читали лекции Томас Вулф и многие другие писатели. Там я мог претворить в жизнь обе свои главные мечты — писать и играть в бейсбол.

Я был единственным евреем в команде первокурсников, и можете быть уверены, что кто-нибудь постоянно пытался попасть мне мячом в ухо или поранить шипами бутсов. Тренировал команду один мужлан-неудачник, который так и не поднялся выше третьей лиги и даже табак не курил, а жевал, словно у себя в захолустье. Меня он невзлюбил. Он не говорил при мне ничего плохого про евреев, но того выражения, с каким он произносил „Эйби“, было вполне достаточно. Я был мишенью всех розыгрышей в раздевалке и слышал все оскорбительные замечания, которые отпускались якобы за глаза.