Выбрать главу

Так оно все и шло лет пять, пока не начала подниматься вода.

И снова хотела я выйти на берег, только на этот раз затем, чтобы поразглядывать в воде, достаточно ли уже подросли мои груди. А там — снова Шоте. Стоит по колено в воде, словно и крокодилы ему не указ, смотрит зачем-то на воду и головой качает неодобрительно. И одежды подобрал высоко, и я вижу, что ноги у него уже по-мужски волосатые, крепкие такие ноги, и чувствую, что от пяток к самому сокровенному местечку движется жаркая река, и хочется мне, чтобы он яркую свою джеллаби подобрал еще повыше. Но он поворачивается ко мне и говорит озабоченно:

— Вода поднимается, вот чего.

— Что? — переспрашиваю я непонимающе и краснею, потому что вдруг кажется мне, что он прочитал мои тайные мысли на моем лице.

— Река, говорю, поднимается. Надо сказать насиху.

— Да ну тебя, дурак, — говорю. Не понял, о чем я думаю, надо же, и правда дурак! — Не видно ничего. Смотри, она там же, где и была, — и на корни показываю, где они к воде спускаются.

Правда, что ли, что вчера больше корней было видно? Или это ему показалось?

— Говорю тебе, вода идет. Ну ты как хочешь, а я пойду, скажу. — и пошел.

А я осталась.

И что-то мне расхотелось грудь свою разглядывать. Никакой от этого пользы. Все равно он ее в упор не видит. Уселась я на берегу, коленки подобрала под платьем к самой груди, подбородок на коленки положила, сижу, грущу. И вижу, что там, где он только что стоял, ходят под солнечными бликами зеленые тени крокодилов.

Назавтра было уже хорошо видно, что река поднимается. Да и вообще все было не так: пришел хамсин, и небо стало желтым, и на зубах скрипел песок, и Шоте не повел своих овец в холмы, потому что овцы сами не пошли, овец он никогда не бил, они обычно сами за ним бежали, куда бы он ни шел. А тут забились испуганно в загон, скучились в глубине, у дальней стенки и стоят. Дурак наш развернулся и пошел прямо к реке, ну как назло, к моему месту. Снова в воду зашел, это уже совсем просто было, вода уже все корни покрыла и перелилась на траву. Вошел Шоте в воду, а я за деревом прячусь — сама не знаю почему: то ли потому, что он еще мальчишка, а я уже девушка, то ли потому, что как его ни спроси, все он по-своему повернет. А он стоит в воде, и с моего места хорошо видно, как подплывает к нему крокодил, потом другой, а потом вся река уже кажется твердой, бугристой и зеленой, и я закусываю палец и думаю, что скоро река станет красной — ан нет, не кусают они его красивые ноги, он словно бы с ними говорит. Ну точно дурак, говорит с крокодилами, словно они могут повернуть реку вспять.

А они, понятное дело, не смогли. Вода поднялась еще, и еще, и еще, а из пустыни задул такой ветер, что все мы перестали выходить из домов. Шоте на глаза совсем не показывался, наверное, овец успокаивал. Мы от скуки напряли всю шерсть, что нашлась в доме, и мама устроила красильню. Достала каких-то трав, развела в очаге огонь побольше, поставила котел, и сварила что-то черное и пенистое. Мы, сестры, собрались вокруг котла: такого мама еще не варила, а заняться все равно нечем. А она послала старшую из тех, кто еще замуж не вышел, за мотками самой тонкой шерсти и принялась один за другим складывать мотки в котел. И меня помешивать поставила. Я подцепила палкой один моток, а он тоже уже какой-то стал не то черный, не то серый. И зачем в такой цвет красить? Но раз мама так решила, значит надо: помешала я шерсть сколько положено, потом вытащили мы ее из котла и развесили вокруг очага. Всю ночь шерсть сушилась, а мы лежали и слушали, как с одной стороны воет ветер, а с другой — река. А мне казалось, что я слышу сквозь бурю немудреную дудку Шоте.

Наутро оказалось, что шерсть мама покрасила в ярко-зеленый цвет. Ярко-ярко зеленый. Я вообще такого не видела никогда.

— А зачем такой цвет? — спросила я, — такое только дурак носить станет.

— Догадалась! — улыбнулась мама, — дурак и попросил.

— За так?

— Ну так один же он, кто ж ему еще одежку сделает?

— А можно я?

Мама посмотрела на меня пристально — ну, мама-то не дура, обо всем догадается — и ткать позволила. Сама я снарядила станок, посадила малыша Намуха мотать мне челноки и соткали мы с ним ярко-ярко зеленую ткань, да еще стащила я у мамы желтый моточек, которым она папе джеллаби вышивала, и вплела я в ткань желтые пятнышки, как солнышки. Или как весенние цветы. Еще день я ему рубаху шила. Только когда дошила, заметила, что буря-то все продолжается. Приоткрыла дверь, да так и остолбенела: вода-то была совсем близко, уже в городе. Накинула на голову покрывало от ветра, выскочила из дома, оглянулась в сторону пустыни, а и там неладно. Весь песчаный холм на стену нашу навалился, и из нее уже камни вываливаются, накренилась она, похоже, чудом держится или крепким словом каменщика Эвена. Захлопнула я дверь и побежала маме рассказывать и рубашку показывать. А мама сидит у себя, на любимом ковре, и лицо у нее чернее тучи. “Отец говорит, уходить надо отсюда, Хави. А уходить некуда. Где не пустыня, там вода”. Нечего мне было ей сказать, и пошла я Шоте рубашку отдавать.

А Шоте рубашку взял, будто так и надо. Тут же скинул джеллаби, потом белую нижнюю рубашку, прямо у меня на глазах, я чуть не сгорела, но он тут же нырнул в новую, зеленую и сверху джеллаби накинул, и быстро так, словно торопится куда-то.

— Хорошая рубашка, — наконец, говорит, — словно поёт всему телу про весну.

И тут снаружи как загрохотало, Лавана как залает оглушительно, овцы как заблеют — в общем, шум, крик и полный ужас. Мы выскочили из овчарни, а стена-то наша рухнула, и на ее камни уже весь холм наполз. Весь город из домов повыскакивал, и тут отец объявил на площади собираться. Ну и мы туда побежали — только овчарню притворили, стены-то нет больше, а ну как овцы разбегутся.

Тут-то отец и сказал всем, что надо уходить, только никто не знает, куда. Потому что где не пустыня с рекой, там отвесные скалы, идти некуда, разве что на дальний берег, где деревья и трава, но ходить по воде никто из нас не умеет. Так что стоит попробовать переждать бурю на крышах. У всех у нас крыши плоские, летом, когда река пересыхает, мы на них дождевую воду собираем, а весной хорошо сидеть наверху, оттуда через стену видно, как распускаются цветы меж пустынной травки. И тут Шоте говорит, сначала тихо так:

— Я могу перевести через реку.

Только я его и услышала, и ушам своим не поверила. А остальные за шумом и внимания не обратили. Тогда он громче сказал:

— Я могу перевести через реку!

Два-три лица обернулись к нему, но, похоже, дурак наш ждал, когда же насих его услышит. Тогда он подпрыгнул, весь, как весенняя ветка, и заорал что есть мочи:

— Я — МОГУ — ПЕРЕВЕСТИ — ЧЕРЕЗ — РЕКУ!

Тут уж все его услышали. И поверили сразу, потому что вспомнили, что он только что говорил то же самое. Может быть, кто-то слышал, что даже дважды говорил. А сказанное трижды — истинно. И никто даже не спросил его, как обычно: ты что, дурак?

Когда мы бежали по домам за самыми важными вещами, мы уже шлепали по воде. По грязи, прямо скажем. Ох, как жалко мне было маминых ковров. А мама так не хотела с ткацким станком прощаться, а что делать, его с собой не возьмешь. Но похватала все-таки бердышек мешок, а еще дощечки, пояса плести и упряжь, а еще разной шерсти насовала по всем нашим детским котомкам, да мы и сами с усами, хватали все, что под руку попадется: иглы, нитки, рулоны уже сотканных тканей, потому что ремесло — это главное, а остальное найдем на месте. Старший брат даже красильный котел маме прихватил (потом, уже на другом берегу, это обнаружив, мама аж расплакалась от счастья у него на плече).