Наощупь и наизусть познал мастер все персторяды и переборы, персиянские и фрязинские и мадьярские. Тон к тону собирал он свадебные цимбалы, в безлунные ночи ягнячью кожу натягивал на ободы бубна и сорок бубенцов-шелестов подбирал так, как вино из бочки течет, как лозы вьются, как девушки смеются во сне.
Но отняла скорбь у мастера правую руку — и никто в таборе Борко не смел прикоснуться к инструментам.
Умерло ремесло. Плохое дело.
В начале апреля выдалась зарничная чудотворная ночь. Деревья по колено стояли в талой воде, несло по низам сырой корой и волчьей шерстью, верховые ветры ревели в кронах, бежали над живыми снежными водами семь звезд-волчениц. Погоня в небе клубами плыла.
Колокола вдали оплакивали Пасху. Косо плясали сполохи.
Табор спал, Борко край леса стерег в дозоре.
Поднял тяжелую голову большой Борко и увидел Приблуду.
Уронил флягу под ноги, выточилось черное вино. Приблуда размотала четыре глазчатые шали, рубаху распахнула, показала груди, малые и белые, как северные яблоки. Молоком львиным лились в землю складки павлиньего подола.
Приблуда окликнула лаутара по имени и взмолилась:
— Дай мне хлеба, большой Борко.
Зашаталась от голода, словно колосок, в последней муке схватилась тонкой рукой за плющи на стволе явора.
— У меня нет хлеба — ответил Борко.
— Есть, — молвила Приблуда — Там, — и указала на его правый кулак.
Застонав от боли, Борко разжал пальцы впервые с похорон жены, и увидал в ладони не ком гробовой земли, а горбушку ячменного хлеба, посыпанного горной грубой солью из польских солеварен.
Не сводя глаз с грудей Приблуды, Борко протянул ей колдовское снедево, приказал:
— Ешь.
Приблуда пала на корточки и ела, собирая крохи, как птица. Приблизилась и благодарно поцеловала Борко прямо в чашу ладони. Бычьей кровью налились руки лаутара.
Ожило ремесло. Хорошее дело.
Большой Борко повел Приблуду на каменистую пустошь. Там широко, там вольно. Сухой красный вереск клонился по ветру, аисты танцевали коленцами на болотах, валуны — свидетели наклоняли лбы.
Приблуда примяла спиной вереск и закрыла глаза.
Поднял Борко с молитвой по одному все восемь ее медленных подолов. Белые колени надвое развел, прорезной колоколец женского места увидел.
Лег плашмя, поцеловал в лицо, сделал ей кровь.
На рассвете он привел ее в табор, разбил кувшин с разбавленным сиротским молоком у костра и сказал сыновьям:
— Это ваша мать. Она с нами поедет к Горькому морю. Голода больше не будет.
Мужчины сняли замки с ящиков для инструментов — будет ремесло, будут деньги, будут деньги, будет хлеб, будет хлеб — будут силы, будем странствовать по дорогам — джал а дром, как прадеды говорили.
И будет нам всем в конце концов Горькое Море.
Женщины забросили косоплетки, ходили простоволосы, прятали от сглаза первенцев, низали обереги из бузины и зубцов чеснока и судачили:
— Приблуда накличет недолю. Прясть не умеет, дурной корень с добрым одной рукой берет, босиком пляшет в сумерках, псы к ней ластятся, наши псы не простые — остроухие, чужаков кусали до последней крови, а по ней тоскуют, а без нее — бесятся.
Никто не услышал женщин.
Скоро все заметили, что Приблуда носит в себе. Большой лаутар Борко слушал смуглое чрево Приблуды, говорил шести черноголовым сыновьям:
— Слышите, седьмой стучится! Отворяйте ворота.
— У нас заперто. Все дома, отец — тайком говорили завистливые сыновья.
Приспело Приблуде время родить. Она саморучно сплела можжевеловый шалаш в лесу и ушла ожидать.
Старухи были с ней, как полагается. Старухи подкладывали в постоянный костер-нодью ветки бересклета, конский волос и сушеную рябину, чтобы родины отворились легко.
Приблуда рожала стоя, как все женщины ром. В кулаке держала фисташковые четки и ключ без двери.
Улыбаясь сквозь муку, она поймала первенца в подол и стеклянным ножом перерезала пуповину.
Старухи обмыли младенца ключевой водой, взятой из ведра, в котором кузнец охлаждал подковы и, завернув его в небеленый холст, вынесли отцу.
— Гляди какой!
Ничего не сказал отец, раз всего взглянул на последыша, вошел в можжевеловый шалаш, и хлестнул Приблуду конской нагайкой по красивому лицу:
— Зачем родила рыжего, потаскуха меченая? Не бывало у нас в роду рыжих — отец мой, дед, прадед, отец прадеда — все черные. И сама ты ворона. Будь ты проклята, ведьма, а с тобой — твой ребенок, твой ячменный хлеб и красный вереск.
И ударил ее ногой в левую грудь. И ударил ее ногой в живот.
Упала Приблуда под сапоги Борко и кровью облилась по бедрам.
Всего раз назвала сына: "Тодор".
И не захотела больше дышать на такой земле, где рожаниц мужчины в утробу бьют.
Вышел Борко из шалаша, отер голенище сапога листом папоротника и спросил старух:
— Что отродье?
— Живет. Дышит. — сказали старухи.
Борко занес руку.
Стороной рыскал вихорь по лесным склонам, ржали стреноженные жеребцы, стрижи над ржаным полем кресты выжгли. Ждал младенец удара.
Борко опустил руку, сжалился.
— Пусть дышит Тодор.
Закричал новорожденный Тодор из табора Борко, так закричал, что журавли поднялись ворохом крыл в жар-солнце, червонные чащобы с каменистых откосов волнами ухнули, красная румынская вишенья-черешня почернела в монастырских садах.
В полночь простоволосые старухи понесли мертвую Приблуду на рушниках в буковину на холме.
Положили ей в рот фисташковые четки, а под каждую ладонь — по сорочьему яйцу, чтобы вампиры не высосали мертвое молоко из ее грудей. Забросали лицо перегноем и валежником.
Долголикий Бог глядел на злое из развилки дикой двуглавой яблони, плакал, да помалкивал.
Новорожденного отнесли в царское вардо, кинули жребий на кормилиц, приходили таборные бабы, поневоле кормили Тодора.
Пусть дышит Тодор.
Большой Борко черствым словом запретил сыновьям и сродникам поминать имя Приблуды. Легкий зарок — никто в таборе ее имени не ведал.
Встали вечером, повозки в гурт кругом сбили, натаскали хвороста.
Собрались мужчины, кресала вынули — нет искры. Так-сяк бились — впустую. Бросились бабы с черепками по деревням окрест — просить уголька у оседлых. Оседлые поделились огнем, понесли бабы угольки в скудели, только подошли к табору — погасло.
До утра бились, а как заря умылась — смекнули: огонь оставил нас навсегда.
Трубку не раскурить, чаю не вскипятить к обеду, гадючий укус не пришпарить каленым ножом, подкову не поправить, муравленный узор на деке сербской скрипки не выжечь.
Повстречали лаутары табор цыган — блидарей,
— Гей, блидари — плотники и резчики, древесные мастера, дайте огня лаутарам — крикнул Борко.
— Нет у нас больше огня, — отвечали блидари — Ни к чему рубанки и сверла. Огонь умер.
Повстречали лаутары табор цыган — чобатори.
— Гей, чобатори, сапожники, обувные подковщики — крикнул Борко — дайте огня лаутарам!
— Нет у нас больше огня — отвечали чобатори — не на чем сварить клей, сморщилась обувная кожа, дратва отсырела. Огонь умер.
Повстречали лаутары табор цыган — гилабари.
— Гей, гилабари, лабахи и песельники, мы ль вам скрипки не ладили, мы ль вам струны не строили, дайте огня лаутарам! — крикнул Борко.
— Нет у нас больше огня, — отвечали гилабари — мы дойны — опевания позабыли, струны лопнули, скрипки треснули. Огонь умер.
И местери лакатуши — слесари по замкам, которые смерть не размыкает, и косторари — лудильщики — котляры, и салахори — каменщики и зодчие, сами, как каменья тесаные, и ватраши — садовники и дурманные медовары, и мануши — медвежьи вожаки, потешные обманщики; все отвечали на клич Борко:
— Цыганский огонь умер.