Кончив доение, Ермолаич присел с гостем на скамью перед домом. Начались охотничьи разговоры. Ермолаич рассказывал о своих лесных новостях, о вылетах и заходах, о гнездах и лежках, он говорил обо всем острове так, как будто это был его огород, где он знал каждый корешок, каждую выбоинку. Вот он потянул Рущукова в сторону от дома шагов на двадцать и, наклонившись, стал показывать ему кабаньи следы. Ермолаич весь загорелся, — он ползал по земле на коленях, раздвигал траву и приговаривал:
— Ишь, куды заходил шкурец! Во, глядь-ко, как рыванул!
И глаза медведеподобного следопыта загорались детской радостью.
Потом Ермолаич повел гостя в хату чаевничать. Он, видимо, рад был в своем одиночестве человеку и торопился поделиться с ним теми могучими ощущениями природы, которыми переполнен был сам.
Через час стали собираться на охоту.
— Пули возьмем? — спросил Рущуков.
— Не, седни на кабанов не будем. Рябчик ногу подшиб, а Первак без его шалой. Без их не подымешь. Фазанов, гусей пострелям.
Пошли.
Тугай здесь высокий, как липы в русских садах. Тутовое дерево, турангыл, джида[85]), колючий кустарник пышно разрослись по острову. Хотя деревья стоят редко, но колючка местами превращает тугай в непроходимые дебри. Только ближе к жилью Ермолаича в лесу встречаются лужайки, покрытые газоном, они прибраны, колючка с них подчищена.
Охотники шли вдоль берега. Сквозь стволы деревьев голубела Аму, в ее струях играла солнечная плавь.
Фазаны не вылетали. По кызыл-аякам[86]) и кроншнепам не стреляли. Охотники решили разойтись. Ермолаич забрал глубже в лес, Рущуков шел вдоль берега.
Не прошло и десяти минут, как из глубины острова послышались частые выстрелы. Рущуков, цепляясь за колючки, ринулся на помощь. Выстрелы сразу оборвались.
Через несколько минут Рущуков выбежал на полянку. На ней лежал Ермолаич. Ружье было брошено сбоку. Сам он, закуривая трубку, тяжко дышал.
— Что? — бросился к нему Рущуков.
— Во! — только мог бросить Ермолаич, махнув рукой в сторону.
И Рущуков на другой стороне полянки увидел секача. Кабан был изрешечен. Оба глаза у него вытекли…
Посредине лужайки рос куст держидерева[87]). Он был непроницаем и четко ограничен. Сверху его осыпали белые цветы плюща, а под ним зияла дыра.
Ермолаич, отдышавшись, рассказал:
— Вышел это я сюды, гляжу — дыра. Я и загляни в ее. Кы-ык он выскочит да у меня промеж ног! Сшиб, стервец, наземь. Ну, и ништо бы! Да дернула меня нелегкая — возьми да и пальни ему в зад. Это дробью-то! Он и повернул. Я от него за куст, он за мной. Кружить-то ему несподручно — хребтина не пускат. Нацелится он да, как бес, на меня по прямой! Ну, я покруче забираю за куст. А сам к а бегу патроны взоставляю да палю взад. Так и кружились округ куста, пока ему всей морды не разворот йл. — И Ермолаич сокрушенно добавил: —Ну, скажи на милость, зачем я стрелял? Он наутек, а я его дробью. Вот дурень!..
Ермолаич досадовал на себя за то, что погорячился. Его, видимо, смущала мысль, что он так врасплох встретился со зверем и так постыдно, по-мальчишески бегал от него.
Рущуков подошел к кабану. Не подозревал он, конечно, что не в первый раз встречается с ним. Несколько лет назад этот кабан ловко ускользнул от него в Бурлю-тугае. А теперь он лежал перед ним мертвый.
Да, это был Дун. Вся его морда была залита кровью, из оскаленной пасти торчали свирепые серпы клыков, огромное тело, разметавшееся в смерти, как-то неестественно подвернулось и было смешно и неуклюже на вид.
— Как же мы его потащим? — крикнул Рущуков Ермолаичу.
— Да бодай его к чорту! — огрызнулся было тот, но через минуту начал все-таки свежевать тушу и вырезать окорока. И уже дорогой, нагрузившись мясом, он все сокрушался:
— Ну, зачем я стрелял, лешева голова?
А ночью, когда луна облила желтым маслом густолиственные шатры тугая, Рущуков вышел из хаты. Аму звенела, как приглушенная струна кобыза[88]). Из глубины острова неслись пронзительные надрывные звуки. Они начинались обычным человеческим плачем, потом утончались, вибрировали, переплетались и кончались тончайшим, за сердце хватающим визгом. Это шакалы справляли поминки по Дуну…
Рущукова передернуло от этих ночных песен, и он вернулся в хату.
КИТОВЫЕ ИСТОРИИ
На китовых пастбищах
Рассказ М. Петрова-Грумант
После жестокого шторма, целую неделю гулявшего на водах Ледовитого океана, наступил штиль.
Белая летняя ночь; торопливо уходила, как будто не веря в покой океанской пучины. Солнце огромным ковшом, наполненным жидким золотом, опрокинулось на краю горизонта и разлило по морю червонный металл. Проснувшийся океан, словно расправляя стесненную панцырем грудь, с каждым вздохом сгибает стеклянную гладь воды.
Упрямо уставясь тупым носом бугшприта в пылающий заревом север, пересекает хребты мертвой зыби моторная шхуна «Песец». От крутых скул ее корпуса с веселым лепетом разбегаются вспененные волны, и она, уверенно взбираясь на кручи, режет острым форштевнем[89]) их бархатистую целину. С высоких мачт свисают беспомощно холщевые стены парусов. Влажные от ночного тумана, они тяжело и лениво вздрагивают в такт качке судна и заставляют скрипеть такелажные блоки. Жалобой на усталость и боль ран, полученных в схватке с бурей, раздается их скрип.
Под гордо выгнутой палубой четко бьется железное сердце шхуны — мотор. Из трубы глушителя вырываются дымчатые кольца газа. За ними беспрерывно, один за другим, улетают вдаль порывисто-четкие звуки. Дрожит палуба. Неутомимый винт дрожит за кормой. На иглистых пиках мачт, словно пульс, замирают удары мотора, а слезливая жалоба такелажа глохнет в бодрой, звенящей песне машины.
На развернутом по палубе парусе, греясь в косых золотистых лучах солнца, отдыхают люди экипажа. Чувствуя тяжесть перенесенной бури и бессонных ночей, все-крепко уснули. Лишь машинист, борясь с набегающим сном, смотрит за работой мотора, да рулевой, окаменело уставясь на картушку компаса, машинально крутит штурвал.
С зыби на зыбь, словно с горки на горку, убаюкивает людей плавная качка. Даже рыжая кошка Фроська, приснастившись на парусе у кока[90]) в ногах, спит безмятежно. Пропахшая и засаленная жиром куртка кока отдает острым запахом кухни, и Фроська с задорным урчанием шевелит и топорщит усы. Должно быть, сладкие сны тревожат ее: жмурясь и вытягивая лапки, жмется она к засаленному сапогу. Вдруг она вскакивает, дугой выгибает спину, взъерошивая шерсть и запуская острые когти в полотно паруса; она готова броситься на невидимого врага. Но, постояв настороженно с минуту, Фроська кружится, высматривая местечко поудобнее, ложится и, снова мирно мурлыкая, спит. Улеглась шерсть, убрались в мягкие бархатистые лапки крючки когтей, только пушистый хвост, словно встревоженная змея, крутится, сгибаясь волнами, и нетерпеливо стучит о парус. Вот он вытянулся, изогнулся, метнулся в сторону, коснулся носа кока…
— Тьфу ты, окаянная! — сплевывая и сонно сопя, заворчал разбуженный кок Исачка и хотел было дать шлепка озорной Фроське, но, успокоившись, шутливо проворчал:
85
Турангыл — растение, похожее на грушу; джида — растение, похожее на иву, дает терпкие, но сладкие плоды с длинной косточкой.