С бодрым говором затеребенила вода по борту. Штевень[60]) режет крутые волны, и кутер все дальше и дальше отходит от грозных клыков гранита.
— Хитер, как швед, — глядя на капитана, с улыбкой проговорил рулевой.
Он больше не был похож на штурвального ученика, руки уверенно перекладывали рулевой привод и сообщали судну стойкость и уверенность. А когда до его слуха долетело «Лево руль»— он, уже не колеблясь, перекатил штурвал и с улыбкой восхищения следил за поворотом судна.
Кутер снова приблизился к цепи подводных камней. На этот раз Железнйков не волновался. Прямо перед носом судна лежал проход между коргами.
Железникову этот проход был знаком не хуже, чем улица родной деревни. На гранитном обрыве, вздымающемся над отлогим берегом, ясно видна щель горного ручья. Летний сухостой иссушил холодную струю падунца, не сверкает на мшистом седом граните его серебряный ключ, но на песке, сбегая от подножья обрыва к морю, лежит глубокая борозда, рассекающая береговую кайму.
Выждав, когда нос судна ляжет прямо на ручей, Железников еще раз проверил глазом и, махнув рукой рулевому, крикнул:
— Держи так…
Судно плавно вкатилось в тихую воду залудья. Паруса, всплеснувшись на слабом ветру, упали. Хлюпнул двулапный якорь, проворчал по железной втулке клюза канат, и кутер заболтался на якорной стоянке…
Не один раз бывал Железников у этих берегов.
Сбирать ли пух на птичьих базарах, ловить ли гольца[61]) в глубоких губках, или нерпу стрелять по щелям, Едавшимся с океана в матеру[62]) острова, — заезжал он сюда.
Железников был одним из тех промышленников, 4то на хрупких суденышках целые месяцы болтаются по Ледовитому океану — от Шпицбергена до Карских ворот и от Канина Носа до полярных, вечно не тающих льдин — в поисках добычи.
Бухту, что приютила в своих тихих водах кутер «Смелый», Железников сильно любил. Были здесь удачные уловы гольца, неплохие птичьи базары с дорогим гагачьим пухом на скалистых изломинах берега.
Но больше всего он любил Песчанку— губу. Из дикой гранитной породы бежит чистый, как хрусталь, родник. После питья пресной речной воды, застоявшейся в посуде и пахнущей деревом, люди с жадностью припадают к слезам родника, как к целебному средству, и пьют.
После скитаний по океану, после отчаянных схваток со штормами, утомленные работой и грязью тесного кубрика[63]), люди здесь отдыхают. Постирают белье, обмоют грязь, толстым слоем прильнувшую к телу, на костре поджарят живность, что гнездится в поморских рубахах… и бодрее глядят обожженые ветром лица, становятся гибче корявые руки, ц в глазах ярче вспыхивает затемненная усталостью смелость.
— Никанорыч, и ты, Пашко, нут-ка яиц подтащите. Штой-то яичницы захотелось, — обратился Железников к старику помору и мальчику лет 10–12 — своему сыну, таскающим для костра плавник[64]).
— Это можно, — отозвался старик и, бросив охапку хвороста, направился к стоящей у берега шлюпке…
— За яйками, за яйками, — запрыгал, радуясь, Пашка и, не дожидаясь старика, стал карабкаться на обрывистый берег.
— Постой ты, дурень, дай ведро взять, — в подоле не принесешь яйки… — ворчал старик Никанорыч, доставая из лодки большое ведро, и легко подпрыгнул на гранитный выступ, опередив Пашку.
— Эх, Паш, Паш… когда-то и я умел лазить, — остановившись на карнизе скалы и переводя дух, проговорил старик.
— Да ты, дядя, и теперь неплохо лазишь, — отозвался Пашка.
Он тоже остановился, его озадачила крутая стена скалы, отвесно встающая над площадкой выступа. Ни трещинки, ни излучинки. Блестит на солнышке красноватый, с желтыми прожилками, гранит, и даже мох, любитель погреться на солнышке, не приклеился своей плесенью к гладкой гранитной скале.
— Нет, Паш, был конь, да изъездился… А попрыгал же я в былые годы! Немало погубил птичьих домиков… Эх… — с тоской не то о давно минувшей молодости, не то о разоренных гнездах, оборвал старик.
На морщинистом лице Никанорыча дрогнула какая-то тень, в глазах вспыхнули ясные капельки и по складкам подглазниц тихо скатились на щеки.
Пашка, заметив слезы, отвернулся. Внизу под обрывом лежал узкой каймой берег. Маленькие, совсем маленькие люди копошились на нем, усаживаясь вокруг костра. Голубой дымок, взлетая ввысь, дрожал в чистом солнечном воздухе, показывая сквозь прозрачную пелену тихий залив. На нем, как на ладони, лежало судно; дальше у корг шумело и морщилось море, а еще дальше огромная бескрайняя синь океана уходила в безвестную даль.
Над головой, учуяв приближающуюся опасность, с криком носятся птицы.
— Дядя, а здесь как? — не видя возможности двигаться дальше, спросил Пашка.
— А потихоньку, светик, не торопко, вот так, — успокоил нетерпение Пашки старик и, подойдя к краю обрыва, ухватился за острый угол.
Подтянувшись на руках, он раскачнулся, забросил ногу на чуть заметную неровность, уперся в нее и быстро, словно кошка, вскарабкался выше.
— Вот так… — крикнул он сверху изумленно глядящему на него Пашке.
Но у Пашки не выходило. Несколько раз, обрывая на руках ногти, он добирался до острого выступа, но не в силах удержаться и перевести дух, падал обратно на площадку. Лишь после того, как крючковатые пальцы Никанорыча крепко вцепились в Пашкины волосы, он выпрыгнул наверх и на брюхе отполз от обрыва.
— Эх ты, я — да — я! — шутливо упрекнул его Никанорыч и, кряхтя и держась рукой за поясницу, отправился дальше.
За ним, красный от смущения, Пашка засеменил босыми ногами.
Скоро они набрели на гагачьи гнез-дища. Пашка нетерпеливо бросался от одного гнезда к другому, спеша набирать яйца. Старик ворчал:
— И куда ты, глупыш, торопишься? Не улетят твои яйца, они без крыл… Ты не торопись… Сперва сбегай с ведром за водой, а потом уж…
Пашка недоумевал:
— К чему же вода, дядька, — спрашивал он старика.
— А я говорю, сходи, — видишь, вон родник, — ну, и почерпни, а потом и знать будешь, к чему вода.
Пашка положил на камни яйца и покорно направился к роднику.
— Ну вот, а теперь можешь таскать яйца, — усаживаясь на камень около ведра с водой, проговорил старик. — Птицу тоже желеть надо, не губить понапрасну. Вот ты и смотри: коли утонет яйцо в ведре, значит, наше, коли нет — не наше, — многозначительно говорил он, опуская яйцо в воду.
— А почему это? — добивался Пашка.
— Ты слушай, — ворчал старик. — Коли утонет, значит не засижено, а не утонет — засижено. Время-то, парень, пол-лета прошло, птице пора с засидки слетать, а мы грабим их гнезда. Из этих яиц скоро вылупятся гахуши, оперятся, полетят, а нам-то они на что нужны? Из засижня не ахти какая яишня будет, — все одно бросить.
— Не тонет, не тонет… — вдруг замахал руками Пашка.
— Ну, вот и не тонет, — значит, не бери, клади осторожно на пух, а потом разнесешь по гнездам, — учил старик Пашку. — Глуп ты, мал еще…
И так, опуская яйца в воду, они отобрали из всей груды половину. Старик освободил ведро, обложил дно пухом и принялся, не спеша, укладывать, а Пашка — разносить по гнездам засиженные яйца.
— Половина вышла, — вслух размышлял Никанорыч. — Запоздала в этот год весна, — была с знобью, севера[65]) дули.
Когда Пашка закончил разноску, старик поучительно сказал:
— Учись, дружок, всяку живность жалеть надо…
К стану возвращались в обход. Старик, жалуясь на боль в пояснице, отказался прыгать по кручам. Расселина, на дне которой звенел, падая с камня на камень, ручей, извилистой щелью спускалась к морю, в сторону от того места, где высадилась команда. Спустившись на дно ручья, Никанорыч и Пашка долго шли по влажному руслу. В глубине щели было сумрачно и холодно. Лучи солнца скупо проникали через горную скважину.