Неуемное желание писать вполне сочетается с тем, что мог посоветовать Толстому психиатр весной 1847 года, когда юный Лёва лечился в университетской клинике. С тех пор спасением для него стал постоянный, до изнеможения, труд, иначе одолевали тяжкие мысли – и сожаление о прошлом, и думы о бессмысленности всего сущего, и ещё многое, о чём никто не узнает никогда. Можно предположить, что его преследовал и страх наказания, божьей кары за прежние грехи. Тут самое время припомнить народное поверье, согласно которому царевич Алексей, несчастный сын Петра Великого, проклял своего мучителя Петра Андреевича Толстого и весь его род на двенадцать колен вперёд.
Единственное разумное решение в этой ситуации – следуя совету психиатра, избавиться от тягостных мыслей, изложив их на бумаге. В противном случае сознание могло выйти из повиновения. Но что поделаешь, если иногда накапливается усталость – мозг истощён, не возникают новые идеи. Любому писателю это состояние знакомо. Софья Андреевна Толстая писала в дневнике 9 декабря 1870 года:
«Всё это время бездействия, по-моему умственного отдыха, его очень мучило. <…> Иногда ему казалось, что приходит вдохновение, и он радовался. Иногда ему кажется – это находит на него всегда вне дома и вне семьи, – что он сойдёт с ума, и страх сумасшествия до того делается силён, что после, когда он мне это рассказывал, на меня находил ужас».
Если к отсутствию полноценного общения с интеллектуалами прибавить то, что временами Толстой прекращал все связи с внешним миром, за исключением семьи, тогда неудивительно, что в своих философских исканиях он приходил к неверным выводам. Причина этой замкнутости состояла с том, что Толстой боялся утратить веру в собственные силы, а если её нет, тогда бессмысленно рассчитывать на вдохновение. Вот что Софья Андреевна написала в дневнике 24 февраля 1870 года:
«Мы не получаем ни газет, ни журналов. Л. говорит, что не хочет читать никаких критик. "Пушкина смущали критики, – лучше их не читать". Нам даром посылают "Зарю", в которой Страхов так превозносит талант Л. Это его радует».
И в самом деле, Николай Страхов, славянофил и поклонник творчества Толстого, не жалел восторженных эпитетов в критических статьях:
«Богатырь, который не поддался никаким нашим язвам и поветриям, который разметал, как щепки, всякие тараны, отшибающие у русского человека ясный взгляд и ясный ум, все те авторитеты, под которыми мы гнёмся и ёжимся. Из тяжкой борьбы с хаосом нашей жизни и нашего умственного мира он вышел только могучее и здоровее, только развил и укрепил в ней свои силы и разом поднял нашу литературу на высоту, о которой она и не мечтала».
Понятно, что любой писатель нуждается в признании, однако неумеренная лесть может нанести непоправимый вред. Достоинства художественных произведений Толстого не подлежат сомнению, однако, уверовав в собственное величие, он вообразил себя философом, причём чуть ли не единственным человеком на земле, который имеет право всех поучать и наставлять на путь истинный. Надо отметить и влияние Некрасова, который в письме 1856 года выразился вполне определённо и недвусмысленно:
«Я люблю <…> в вас великую надежду русской литературы, для которой вы уже многое сделали и для которой ещё более сделаете, когда поймёте, что в вашем отечестве роль писателя – есть прежде всего роль учителя и по возможности заступника за безгласных и приниженных».
Такие слова придавали новые силы, и Толстой продолжал писать, рассчитывая не только на пополнение семейного бюджета, но и на то, что тяжкий труд просветителя когда-нибудь даст нужный результат. В 1874 году, во время работы над «Анной Карениной», он признался в письме своей двоюродной тётушке Александре Андреевне Толстой, фрейлине императрицы:
«Вы говорите, что мы как белка в колесе. Разумеется. Но этого не надо говорить и думать. Я, по крайней мере, что бы я ни делал, всегда убеждаюсь, что du haut de ces pyramides 40 siecles mecontemplent (с высоты этих пирамид сорок веков смотрят на меня) и что весь мир погибнет, если я остановлюсь».
В самом деле, если Толстой остановится, он потеряет опору – покаянные мысли могут разрушить его сознание, довести до безумия, чего так опасалась Софья Андреевна. Поэтому Толстой так отчаянно хватается за соломинку – для него это творчество, самоотверженное, самозабвенное, позволяющее переложить свои душевные муки на других людей, на героев своих произведений. У Бориса Эйхенбаума иное мнение на этот счёт:
«Толстой, оказывается, чувствует себя центром мира, <…> Толстой может работать только тогда, когда ему кажется, что весь мир смотрит на него и ждёт от него спасения, что без него и его работы мир не может существовать, что он держит в своих руках судьбы всего мира. Это больше, чем "вдохновение", – это то ощущение, которое свойственно героическим натурам».