Выбрать главу

Я не говорю об исповеди блаженного Августина: великий отец церкви исповедуется недостаточно полно. Это книга духовная, которая больше отвечает религиозному чувству, чем человеческому любопытству. Августин исповедуется перед господом, но не перед людьми. Он ненавидит свои грехи, а хорошую исповедь может написать только тот, кому еще милы его заблуждения. Он раскаивается, а ничто так не портит исповеди, как раскаяние. Он говорит, например, в двух очаровательных фразах, что в раннем детстве он улыбался, лежа в своей колыбели, — и тут же старается доказать, «что даже невинные младенцы, сосущие материнскую грудь, суть уже порочны и лукавы…» Святой мешает мне здесь видеть человека. Вот он рассказывает о том, как в годы его детства близ отцовского виноградника росла груша, усыпанная плодами, и как однажды вместе с ватагой маленьких сорванцов он принялся трясти это дерево и воровать падавшие с него груши. Может быть, теперь он нарисует одну из тех чарующих нас безыскусственных сценок, которые мы находим на первых страницах «Исповеди» Жан-Жака, или, если это ему не под силу, использует сюжет для изящного и простого рассказа во вкусе поздних греческих романов? Ничуть не бывало! Он восклицает: «Так вот, о боже! каким было это достойное презрения сердце, кое милосердию твоему угодно было вознести из греховной бездны!..» Как будто украсть несколько несчастных груш — уже значит для мальчишки низвергнуться в бездну греха!..

Он признается в своих любовных влечениях; но это получается у него без всякого изящества, потому что устами его говорит стыд. Только и речи у него, что о «вожделениях» да об «адских испарениях, исходящих из глубины его развращенности и любострастия»! Трудно представить себе что-либо более высоконравственное, но и что-либо менее привлекательное. Он пишет не для любопытных; он пишет против манихеев. А мне это вдвойне досадно, ибо я любопытен, да и сам немного манихей… Но даже и такая, исполненная ненависти к плоти и отвращения ко всему земному «Исповедь» Августина больше всех других сочинений этого святого способствовала его славе и любви к нему на протяжении столетий.

Что касается Руссо, душа которого таит в себе столько мелкого и столько великого, то его уж никак не упрекнешь в том, что исповедь его не полна. С поразительной готовностью сознается он в своих и в чужих грехах. Ему нетрудно говорить правду: он знает, что какой бы позорной или безобразной она ни была, он сумеет придать ей нечто трогательное и прекрасное. Он владеет особым секретом, секретом гения, которому дано все очищать, подобно огню. Бедный великий Жан-Жак! Он всколыхнул мир. Он сказал матерям: «Кормите сами своих детей», — и молодые женщины стали кормить детей своих, а художники принялись изображать прелестнейших дам с младенцами у груди. Он сказал людям: «Люди рождены добрыми и счастливыми; несчастными и злыми сделало их общество; они вновь найдут счастье, вернувшись к природе». И вот королевы превратились в пастушек, министры сделались философами, законодатели провозгласили права человека, а народ, добрый от природы, в течение трех дней убивал в тюрьмах узников…[20] Но если Жан-Жака читают еще и поныне, то не потому, что с присущим ему обольщающим красноречием он распространил по всему миру новый вид любви-сострадания вместе с самыми ложными и пагубными представлениями о человеческой природе и обществе, какие когда-либо рождались в мозгу человека; не потому, что он написал самый прекрасный из любовных романов, и не потому, что открыл новые источники поэзии, а потому, что нарисовал нам жалостную жизнь свою, рассказал обо всем, что довелось ему пережить в нашем грустном мире с того времени, когда он был лишь юный бродяга — порочный, склонный к воровству, неблагодарный, но все же восприимчивый к прекрасному и полный священной любви к природе, — и до того дня, когда беспокойный дух его погрузился во мрак безумия. В наши дни никто уже не заглядывает ни в «Эмиля», ни в «Новую Элоизу». Читать же его «Исповедь» будут всегда.

Из всего, что написано Шатобрианом, тоже читается ныне одна лишь книга — та, в которой он рассказал нам о себе, — его «Замогильные записки».

Он изобразил самого себя во всех своих сочинениях — и в образе Ренэ в «Начезах», и в Ренэ из «Амелии»[21], и в Евдоре из «Мучеников», и даже в «Последнем из Абенсерагов». В своем гордом одиночестве гения он никогда ничего не видел в мире, кроме себя самого да окружавших его женщин. И все же всем его книгам мы предпочитаем «Замогильные записки» — ту книгу, где он нарисовал себя — не скажу, чтобы без прикрас, но в собственном обличье, нарисовал себя с надменностью, смягченной иронией, со своего рода высокомерным простодушием, с чувством глубочайшей скуки, не мешавшей ему, однако, тешиться блестящей игрою слов. Как и у Жан-Жака, его посмертная книга оказалась самой долговечной.

вернуться

20

…народ, добрый от природы, в течение трех дней убивал в тюрьмах узников… — Речь идет о «сентябрьских казнях» (2–5 сентября 1792 г.) во время французской революции, то есть о стихийно начавшейся народной расправе с заключенными в тюрьмы контрреволюционерами. Франс считал Руссо ответственным за революционный террор и постоянно полемизировал с его концепцией доброго «естественного» человека.

вернуться

21

…и в образе Ренэ в «Начезах» и в Ренэ из «Амелии»… — Персонаж по имени Ренэ фигурирует в двух произведениях Шатобриана: в поэме в прозе «Начезы» (изд. 1826) и в повести «Ренэ» (1802), героиней которой является сестра Ренэ Амелия.