Выбрать главу

И он, оторвавшись вдруг от манивших его замыслов к своей тюремной действительности, вспомнил уже написанные им о Неточке Незвановой строчки: «Настоящее мгновение мое похоже на то, когда человек покидает навсегда свой дом… для далекого неведомого пути и в последний раз оглядывается кругом себя, мысленно прощаясь со своим прошедшим, а между тем горько сердцу от тоскливого предчувствия всего неизвестного будущего, может быть, сурового, враждебного, которое ждет его на новой дороге»… Да ведь в этих строчках, вспоминал он, было точь-в-точь угадано и его собственное, настоящее мгновение.

Федор Михайлович все думал и загадывал о сбыточности своих намерений, думал разбросанно, но вместе с тем и упорно, и решал творить и творить и непременно написать нечто совершенно выходящее из круга обыкновенных литературных изобретений, как о том просил его в письмах и брат Михаил Михайлович. Он строчил новые планы повестей и даже выдумал два новых романа, разумеется пока лишь в мыслях, которые тут, в казематной тесноте, нашли свой полнейший простор. Он жил с призраками будущих своих героев, которые и днем и по ночам, в бессонные часы, теснились в его взбудораженном сознании. Но писание и всякие измышления его успокаивали, главное — отрывали от неизвестности насчет всего его «дела». Чужие мысли Федор Михайлович перестраивал по-своему. Свои обращал к другим и воображал себя рядом с другими. В тоске звал брата, звал Степана Дмитрича и даже Василия Васильевича звал… После допроса он разошелся в мечтах до того, что увидел собственную матушку совсем подле себя. Она стала рядышком у стола, у самого изголовья, и нежно-нежно будто провела худой рукой по его волосам. Он почти что вслух заговорил:

— Матушка моя! Видишь ты, сын твой здесь в одиночестве, томим и терзаем… Но ты не сокрушайся, матушка, ибо идея велика и превыше всего земного. И я послужу ей. Даже хочу послужить и муки принять за нее.

Перед ним проходили длинным рядом недавние приятели, с которыми он толковал о высоких вопросах, и всем им он говорил то же самое:

— Я послужу. Я послужу и не отступлю. И вы не отступите. Не отступайте и доказывайте идею. — Разговаривая якобы с другими, он с гордостью чувствовал свою твердость и решимость.

В длинные летние вечера он раздумывал о своей прошедшей дороге и загадывал:

— А дальше что?

Ответа он не находил. То есть достаточного ответа, такого, чтоб сразу объяснилось все впереди. Но ведь впереди что-то будет же у него… — думал он. Что же это такое будет? Или все это рассеется, как реденький утренний туманец над водой?

Он знал, что в комиссии идут допросы. Вызывают и выпытывают все подробности у заключенных, и скоро будет суд. Все больше и больше возился он с мучительной мыслью: что же присудят ему, и что Михаилу Васильевичу, и что Николаю Александровичу?.. А пятьсот-то рублей! — спохватывался он. О них он думал с содроганием… Снова мелькала перед ним улыбка Николая Александровича и то, как он полез в свой ящик, и отпер замок со звонком, и выложил точнехонько пять сотен, заранее будто отсчитанных… И все это словно вот сейчас произошло, так в памяти и бьется, так и бьется улыбка и звенящие ключики благороднейшего Николая Александровича…

Обо всем он хочет вспомнить и боится что-либо пропустить в мыслях своих, и когда вдруг (он чувствует) приближается тоска и приступ, он хватается за прошлое и залпом пьет из него, словно заливает неутешную боль и досаду смертную.

Тут он впервые только понял, какое это наслаждение — думать одному про себя, без расчета на других, а на самом деле с полным расчетом, как бы сливаясь со всеми этими другими и самому решая все за всех. Он как бы передумал заново всю свою жизнь, причем с такой чрезвычайной поспешностью и мгновенностью, что сам удивился, как это так легко можно было вновь расставить фактцы и желаньица всей повторенной в воображении и, конечно, независимой жизни. В такие мгновенья, решил он, одно и спасение есть только то, чтобы сосредоточиться на самом себе, так наладить весь строй своих мыслей, чтобы все отразилось в тебе и ты был бы во всем…

Тут хватишься решительно всего, всех мелочей, всех едва-едва уцелевших в памяти встреч и впечатлений: тут и дальняя тетушка вспомнится тебе, и давно забытые лица и голоса пронесутся мимо глаз и ушей, и встретишь их, словно в первый раз вдруг увидел и внезапно даже полюбил, то есть, во всяком случае, захотел полюбить, уж каковы бы они ни были, и даже пожуришь себя: как, мол, в свое время ты не заметил и не обласкал их. Тут и нелюбимое встанет пред тобой в новом понимании, словно в последний раз постучится в сердце, ища приюта после долгих лет отвержения и несправедливого забвения, и покажется тебе таким необходимым и хорошим, что ядовитая и жгучая слеза прошибет до боли в горле. А главное — все-то ошибки твои вдруг всплывут из тумана на ясную поверхность и уж покажут себя в самой безобразной натуре: на, мол, любуйся и принимай как писанное тобой же самим.