Выбрать главу

Федору Михайловичу до исступления захотелось вдруг заговорить с прежними людьми, со старыми знакомыми, и все совершенно по-новому раскрыть перед ними, изложить в нетерпении прошлые свои мысли и ответить на все стародавние и замолчанные некогда вопросы.

Он написал свои письменные показания в комиссию. Произвел точнейший осмотр всего себя и подчинился необходимости разъяснить свои взгляды на цели кружка Михаила Васильевича. Он повторил все высказанное на устных допросах, неоднократно уже бывших в том же комендантском здании, и подтвердил, что вечера у Петрашевского были литературного свойства и никак не политического, что посетители «пятниц» лишь обсуждали социальные системы и особенно Фурье, заботясь об улучшении жизни и отнюдь не покушаясь на чью-либо жизнь, что сам он говорил на собраниях не раз, но на темы чисто философские и литературные, и письмо Белинского к Гоголю читал отнюдь не для возбуждения, а ради сообщения любопытного спора, в коем вовсе не поощрял всех взглядов покойного критика, хоть с иными и был согласен, воздавая должное признание и весьма одобряя благородную горячность писавшего.

В показаниях он решил предъявлять голую правду, но весьма умело извлек из нее самую сердцевинку, которую и оставил про себя. А сердцевинка скрывала в себе весь-то замысел, всю-то идею, до некоторой степени таинственную, ибо и печатание литературы на станке у Филиппова, и беспокойные мечты насчет просвещения и освобождения крепостного народа, уж не говоря о теории «общечеловека», коей он стремился подчинить искусство и свои намерения в будущем, и даже веяния социализма (а от них он не отстранялся), — все это было самое сокровенное и составляло предмет никому не показываемых, но кипевших где-то в глубинах души стремлений. В сердцевинке-то и был сокрыт весь риск ума.

Отдав свои показания в комиссию, Федор Михайлович почувствовал, что освободился от тяжелейшей ноши. С мучительным восторгом заходил он по камере (его уже перевели в № 9, гораздо просторней и с деревянным полом) и перебирал про себя отдельные части своих письменных сообщений, приводя их к новому порядку.

Дни тянулись медленно. На последнем допросе было объявлено Федору Михайловичу, что все дело поступает на рассмотрение военно-судной комиссии, которая и вынесет приговор. Нетерпение и волнение Федора Михайловича возрастали все более и более. Голова горела от всевозможных планов и рассуждений самого фантастического свойства. Ко всему этому физические силы надломились: боли распространились по всей пояснице и ногам. Ненастные осенние дни способствовали тому еще более. Лето прошло, и в каземате стало еще холоднее. Ежедневные прогулки на дворе мало освежали застоявшуюся кровь. Однако Федор Михайлович поддерживал дух надеждами и уверял себя в том, что жизненности в нем запасено столько, что и не вычерпаешь. Тем самым он отгонял от себя ипохондрию и отыскивал светлые цели в будущее.

В скором времени открыла действия военно-судная комиссия под председательством генерал-адъютанта Перовского. Полтора месяца она судила поочередно всех арестованных, но, однако, приговоров никому не объявляла, так что никто и не знал, какая кара кого ожидает.

Федор Михайлович на судебном следствии в коротких словах подтвердил все то, что он высказывал на допросах в следственной комиссии Набокова, и закончил тем, что совершенно отверг какие-либо злые умыслы со своей стороны.

Военно-судная комиссия передала рассмотренное дело в генерал-аудиториат. В толстом рукописном материале было представлено шаг за шагом выяснение всех обстоятельств в отношении каждого подсудимого, начиная с Петрашевского и Спешнева, причем были приведены все относящиеся к делу статьи Свода военных постановлений и следовали заключения военно-судной комиссии. Генерал-аудиториат в ноябре месяце обсудил поступивший к нему материал и вынес свой приговор: Петрашевского, Спешнева, Момбелли, Григорьева, Львова, Филиппова, Ахшарумова, Ханыкова, Дурова, Достоевского, Дебу I, Дебу II, Толля, Ястржембского, Плещеева, Кашкина, Головинского, Пальма, Тимковского, Европеуса и Шапошникова он присудил к смертной казни расстрелянием, но при этом участь всех подсудимых поверг «милосердию» Николая I и даже определил полагаемые им сроки каторжных работ: Момбелли — 15 лет, Спешневу — 12 лет, Львову, Филиппову и Ахшарумову тоже 12 лет, Ханыкову — 10 лет, Дурову — 8, Достоевскому — тоже 8 и так далее, а Петрашевскому без срока, на всю жизнь в Сибирь, в рудники.