Выбрать главу

Орлов отступил шаг назад и не спускал глаз с Николая.

— Так ты говоришь, с венгерской кампанией мы покончили? Слава, слава, слава заступнику моему! — торопливо отбивал Николай и вдруг, остановившись, сосредоточенно посмотрел в угол и, как бы спохватившись, медленно закрестился, наклоняя свой тугой и тяжелый стан. Потом сел за стол и задумался.

— На, возьми! Подписано! — с облегчением проговорил он и передал Орлову доклад генерал-аудиториата. — Расстреляние я отменил. Слышишь? Не хочу марать… — при этом он повертел рукой в воздухе и насмешливо заулыбался. — Но зато я придумал… да, да!.. придумал такое, что будет… полезнее и… внушительнее… Они у меня попрыгают! Они у меня попрыгают! — Он загадочно подергал бровями, как бы предчувствуя удивительный эффект своего изобретения.

По уходе Орлова он долго оставался у себя в кабинете и все перебирал в мыслях известие о разгроме венгерской революционной армии и о мерах пресечения революции в России. И среди этих размышлений вдруг вспомнил о виденной им на недавнем балу в Дворянском собрании маске. Маска приглянулась ему, и сейчас он с оживлением перебирал в памяти ее движения, фигуру, линии, манеры и голосок, удивительно тонкий и бьющий. Маска заигрывала с ним на балу, и это ему понравилось. Особенно понравился ему ее смех — раскатистый до такой степени, что на ней подпрыгивало сверкавшее огнями ожерелье. Он приказал узнать, кто она. Выведали, доложили, и объяснились самым учтивейшим образом, и добились чрезвычайно ловкого успеха. Николай теперь хотел вспомнить ее фамилию, записанную им в сафьяновой тетради: «Антонелли»… — прочел он и, прикрутив усы, заметил про себя:

— Х-хо, черт возьми! Звучная фамилия: Антонелли!

Он быстро направился в свои покои, где приготовлен был для него бассейн. Идя, он продолжал нашептывать:

— Антонелли! Антонелли!

Смертные шаги Федора Михайловича

Василий Васильевич пребывал в сильнейших порывах сердца. Со дня арестования Федора Михайловича он не переставал думать и гадать, к чему приведет жандармская затея следствия и суда. Он ловил различные толки. А толков было немало.

По всем редакциям газет и журналов шептались об арестовании посетителей дома Петрашевского. Кое-кто из этих посетителей, пребывавших еще на свободе, захаживали в контору «Современника» и там пытались узнать достоверные сведения о заключенных, но и в редакции «Современника» плохо знали об участи известных сотрудникам людей — Достоевского, Ханыкова и других. Чернышевский, который для Ханыкова переводил отрывки из «Истории философии» Мишле, с негодованием говорил об «ужасно подлой и глупой истории». Говорили о гневе царя, кричавшего в припадке злобы на Орлова: «Арестуйте мне полстолицы, а дознайтесь до всех корней!» Толковали о том, что арестованные сидят в Петропавловской крепости, и идет суд, и вот-вот сошлют всех в Сибирь на вечное поселение. А пуще всего и таинственнее всего перешептывались относительно несбывшегося убийства царя в Дворянском собрании. Василий Васильевич слыхал собственными ушами, будто на 21 апреля было уже доподлинно назначено убийство царя кинжалами прямо в грудь, среди самого разгара танцев, в публичном маскараде. Намерение будто бы было кем-то предотвращено, но лотерейные билеты на маскараде все-таки удалось кому-то исписать революционными призывами, так что (потом рассказывали) где-то эти билеты будто даже перекупались из рук в руки. Словом, столица вся трепетала слухами и толками вокруг столичного заговора, и даже события на театре военных действий и гибель десятков тысяч солдат от холеры и в неудачных боях были отодвинуты на дальнее место.

По опубликовании известий об окончании венгерской кампании столица огласилась немолчным колокольным звоном. Служились молебны, бились поклоны, ловилась в церковные кружки медная лепта мещан.

Степан Дмитрич с сокрушением сердца хаживал в Андреевский собор и ставил свечи за раба божьего Федора. «Рука всевышнего! Рука всевышнего!» — думал он, обращаясь в скорбях своих к Федору Михайловичу. Но, впрочем, испытание будет обращено  е м у  же на пользу, по-прежнему уверял он всех. Он возродится, и в том его крест. Уж так суждено свыше.

Свои сокрушения он изливал нежнейшей Евгении Петровне и, уж само собой разумеется, Аполлону Николаевичу, замечавшему при этом, что он решительно все предвидел и все знал заранее, но его предостережения не возымели должной силы. Более всех тревожился, однако, о любимом брате Михаил Михайлович. В тоске и молчании он часто вечерами бродил взад и вперед по Дворцовой набережной и устремлял взоры на бастионы Петропавловской крепости. Шпиц собора с вертлявым ангельчиком на верхушке бежал между серых и холодных петербургских облаков, двигавшихся с моря. А Нева, пухлая и неповоротливая, казалось, дрожала от холода. И было на набережных мрачно и безлюдно.