Выбрать главу

В совершенном потрясении чувств и еле-еле придя в себя, он поплелся в первый попавшийся переулок…

Последние дни Федора Михайловича в крепости

В тот день Федор Михайлович не заснул вовсе.

Очутившись снова у себя в каземате, он стал ходить из угла в угол и даже громко говорить вслух. Речь была необделанная и хаотическая. Обрывки смятых и неистовых мыслей, словно вихрем вскруженных слов, ужасно спешащих, сбились в голове. Перед глазами его стояли тысячи людей, неслись окна и стены домов, мимо которых только что везли его в карете. Какой-то дергающий голос повторял предсмертные команды на  т о м  плацу, и вся толпа вместе с палачами и солдатами будто  п р о д о л ж а л а  смотреть на него и на все то зрелище, и он не знал, как спрятаться от нее, и, торопясь из угла в угол, боялся взглянуть в окно, чтобы не увидеть там  т о  ж е  с а м о е, тех же людей, и те же столбы, и тот же черный эшафот, у которого стоял всего лишь несколько часов, несколько мгновений тому назад он сам.

Но в хаосе мыслей сверкал один совершенно ясный вывод: дело его переступило через порог. Жизнь его осталась  т у т, вместе с ним. Его же куда-то ушлют, в ссылку или, быть может, в крепость. Он скоро все узнает… Но сейчас… эта ночь… это одиночество… эта толстая и упрямая дверь… и опять те же столбы… тот же эшафот… то же гуденье толпы… Что бы он дал, чтоб убежать от них, уползти как-нибудь невидимой змейкой отсюда, и начать бы все снова, и даже совсем переродиться, чтоб никто и не узнал…

Но бежать от собственных мыслей было некуда, и Федор Михайлович еще упорнее старался припомнить свое состояние духа в  т е  минуты, когда его могли убить и даже уже начали готовиться к этому, а меж тем где-то в пропастях сознания трепетала мысль: да не может, не может этого быть!

Он безудержно перебирал в памяти все застывшие в лютом холоде недавние мгновенья, перебирал с твердой торопливостью, так как знал, что уже все кончилось и он жив, жив снова, и снова может думать, и может писать, и даже что-то хотеть и чему-то радоваться. С умиленной улыбкой вспомнил он, как в минуты, когда он маршировал у смертного порога и с эшафота неслись слова «приговорены к смертной казни», вдруг на хмуром небе словно разорвалась пелена, как раз в этот миг стремительным порывом блеснуло солнышко и снег под ногами сверкнул радостной искрой, вдруг ослепившей глаза. И припомнились ему шаги приговоренных по снегу, удивительно звонко хрустевшему, такие отрешенные и спешащие шаги.

И мысли о брате и Эмилии Федоровне и о детишках их тоже встали перед ним такими же стремительными, как они были в нем в  т е  мгновенья…

— Жизненность! Жизненность во мне запасена! — ликовал он и хотел всем, всем, а особливо брату, высказать, что он снова любит жизнь и хочет жить и что жизнь — всюду и всегда не во внешнем, а непременно в нас самих, непременно в наших чувствах.

— Жизнь! Везде жизнь! — восклицал он про себя. — И надо жить, надо  б ы т ь  человеком. Надо еще и еще раз жить. И пусть все еще живут, обязательно второй раз живут…

Он ходил по узенькой своей камере и множеством всех этих мыслей словно захлебывался, порываясь даже выбежать куда-нибудь на простор, в поле, и там кричать и даже петь — петь о жизни, только что, сию минуту, снова начатой им.

— Брат мой! — бросал он слова полным голосом то в один угол, то в другой, вспоминая своего Михаила. — Брат мой! Жить надо! Жить! Жить тихо и предвиденно… Жить надо положительно… И, главное, с надеждами… Надежды… Надежды нужны. Ведь был же я сегодня у смерти три четверти часа, прожил с этой мыслью, был у  п о с л е д н е г о  мгновенья и теперь  е щ е  р а з  ж и в у.

Он уверял себя и всех близких, хоть и не видел их, что в человеке заложена бездна тягучести и что он готов вынести всякую тоску, только бы силы телесные! Вот теперь зима, — неслись вихрем мысли в холодном одиночестве, — но будет же весна. И будут еще зеленые листочки, будут непременнейшим образом. И надо верить в зеленые листочки, без зеленых листочков человек никак не проживет. Зеленые листочки — великая приманка.