Выбрать главу

В нем было как бы два хода мыслей: один связывался с прошлым, другой простирался к будущему. До чрезвычайности трудно было «переломить себя надвое, перервать сердце пополам». И вместе с тем в нем вскипала необычайная, почти фантастическая вера в счастливые мгновенья, нетерпеливо якобы ожидающие его впереди. И образы, толпой волновавшие его, но еще не воплощенные, владели вполне этой верой.

Из мрака равелина ему видно было солнце, и об этом солнце он с восторгом упомянул брату, аллегорически разумея под солнцем ту жизнь, которая везде бывает жизнью, и тех людей, которые везде бывают людьми. И эту жизнь, и этих людей он уже возмечтал объять в своем неудержимом воображении и переложить все, все до мельчайших черточек, до крайних непредвиденностей, на бумагу. Перо бы, перо только бы в руки!

На другой день стало известно, что Федору Михайловичу назначена не Оренбургская, как сперва говорили, а Омская крепость, и что сегодня, в самый канун Рождества, его увезут. До самого вечера он не отрывал глаз от двери, прислушиваясь, не войдут ли сейчас и не прикажут ли собираться в дальний путь.

Вечером наконец открылась дверь; Федор Михайлович, точно все заранее предвидел и обо всем догадался, молча надел полушубок и вышел, сопровождаемый двумя солдатами и жандармским офицером. По дороге к ним присоединилось другое такое же шествие, и в центре его Федор Михайлович увидел Дурова. Не говоря ни слова, они строго и как бы про себя радуясь пожали друг другу руки и пошли рядом. Их повели в комендантский дом.

Когда они вошли в большую комнату в нижнем этаже, то увидали в ней жалкий фонарный свет и нескольких людей. Вдруг чей-то голос, к полному недоумению вошедших, обрадованно задрожал:

— Брат! Брат!

И Федор Михайлович увидел кинувшегося к нему Михаила Михайловича и сзади него стоявшего Милюкова.

— Так вот… пришли, стало быть… Как же это хорошо! Ну спасибо, спасибо. А я-то думал, ну, суждено без последнего прощанья… — спешил высказаться Федор Михайлович, меж тем как брат засыпал его вопросами и восторженными рукопожатиями. На глазах у него дрожали слезы, и голос неровно, почти обессиливая и надламываясь, звучал в жарко натопленной и низкой комнате. Дуров и Милюков также взволнованно заговорили.

— Ну, как же, брат, я рад, что ты, ты-то благополучен, — торопился Федор Михайлович, чрезвычайно расчувствовавшись и пристально глядя на брата. — Как занятия твои? А как детоньки? Детоньки как? Рукавички-то есть у них к зиме? Ты помнишь, как мы с тобой всегда рукавички вместе покупали? Эх, брат! Да ты-то не плачь. Ведь я верю, что мы увидимся, не навсегда-то я прощаюсь… Ну, скажи про детонек. Скажи!

— Здоровы… Спасибо, брат. Как услышали, что сегодня увижу тебя, так и закричали: обними дядю Федю, да чтоб скорей приезжал бы… — Михаил Михайлович тут замолчал на минуту, вынул платок и смахнул слезу. — Сейчас поехали на елку к Краевским, Эмилия Федоровна повезла. Целовали тебя все. Больно, брат, больно. Прощались с тобой.

— Да ты перестань, брат. Не в гроб я иду. И в каторге не звери, а люди, может, еще лучше. А у меня осталось мое сердце и плоть и кровь, они могут еще любить, и страдать, и жалеть, и помнить… А это ведь все — жизнь. Я буду среди людей и буду человеком — в этом моя задача. Вытерпеть надо, брат, — не уныть и не упасть… А выйду из каторги — писать начну. А ты книг, книг шли. Я напишу, каких. И жизнь рассчитай, брат, не трать ее, береги и детей целуй. Устрой судьбу, а обо мне думай без боли. Увидимся еще, увидимся… А главное, будущее — наше! Будущее!

После прощанья Федора Михайловича и Дурова увели в отдаленную комнату комендантского дома. На другой день (это был первый день Рождества), ровно в полдень, в этой же комнате, их заковали в кандалы. Тут они встретились с Ястржембским, который уже был в кандалах и определен был ехать вместе с ними, в ту же ночь. Все трое сосредоточенно молчали и, сидя у стенки, ждали. Сергей Федорович, ощупывая свои кандалы, первым встал со скамейки и, сделав несколько шагов, остановился и зарыдал. Сидевшие тут чиновники прервали свое скрипенье перьями и угрюмо, не поднимая голов, молчали.

Федор Михайлович тоже, помолчав с минуту и будто тотчас же испугавшись своего молчания, встал. Кандалы его со всей силой лязгнули, он растерянно, трудно дыша, осмотрелся и сделал еще два-три тяжелых и неуверенных шага, стараясь что-то заново понять и к чему-то новому привыкнуть, и снова молча сел. В сердце у него стеснилось. Дыхание, казалось, вот-вот оборвется. Но он, однако, вытянулся всем своим туловищем и даже ободренно поднял голову.