Выбрать главу

Федор Михайлович доказывал, что так именно мыслит и весь не отступивший от бога широкий русский народ, столь неожиданно и прозорливо узнаваемый им тут, в каторжном остроге.

— Вот и цырюльник наш, арестант, мещанин из Ростова, весь в тоске и раскаянии, — выговаривал Федор Михайлович своему парголовскому собеседнику, оббегая его своими острыми серыми глазами. — Накуролесили мы и поняли, что попутаны обстоятельствами.

Федора Михайловича, как и других арестантов, еженедельно, в шабашные часы, водили в батальонную цырюльню, где убийственно тупыми бритвами, намыливая холодным мылом голову, выбривали ее наголо.

— Да разве ваш цырюльник — это народ? — вспыхивал Михаил Иванович. — Разве фискалы, сидящие тут в казармах, — это народ? Разве разбойники и грабители — это народ? Не всякий каторжник может быть примером, это надо понимать… — решительно возражал он. — А народ-то, скажем, мужики, или наемные какие, они страждут. И живут они с проклятием, только вот не знают, как скинуть кандалы. Ну, да узнают! Придет время! По-свойски расправятся! И цырюльнику твоему намылят голову, не бархатное бритье будет.

— Разбоем ничего, братец мой, взять нельзя, — перебивал Федор Михайлович. — Уж это установлено, и сам я видал тому свирепый пример. Идите иным путем. Волнуйте людей словом, поражайте порок мыслями, в том «закон и пророки», — силился он убедить Михаила Ивановича.

Но тот негодующе и с презрением отворачивался от благодушных советов.

— Ваш брат, скажем, помещик или чиновник, словом из господ, — он все словами действует и мудрит, а наше простое сословие — оно, в общем, к делу норовит прийти. Потому — времени уже нет для какого терпения…

— Да смотря какое дело… — ввернул недоверчиво и нехотя Федор Михайлович и продолжал исподлобья глядеть по сторонам.

— Дело самое важное. Вон как, скажем, мужик у барина спину гнет хуже скота или наш брат вольнонаемный тоже как бы в полном изнеможении живет, а это все надо порешить. Потому — дело-то ведь правое. Ваш брат дворянин, скажем, или чиновник — ну, он, коли горе от ума пришло, все размышляет себе, или читает журналы, или самоубийством кончает от тоски и неудовольствия, а нашенское дело, одним словом, — не прощай никому обиды.

— И тебе не простят… И тебе… — оспаривал вполголоса Федор Михайлович.

— На какого лиха мне их прощение! — энергично объявил Михаил Иванович. — Нет, нам с вами рядом не жить. Или вы нас, или мы вас, — отчетливо и без запинки разделил он после некоторого раздумья и снова пристально посмотрел на Федора Михайловича. — У нас разоренная жизнь. А она не прощает, понимаешь это? Или господа, или мы, а уж рядом не жить.

Федору Михайловичу такая категоричность была представлена впервые, и он даже не сразу определил ее, но когда определил, то содрогнулся, почувствовав, что все это были вопросы, какими люди полностью, изо дня на день жили и дышали, и что вопросы эти ждали разрешения без малейшего отлагательства.

— Да дворяне тоже понимают эти дела, — решил вступиться за дворян Федор Михайлович, припомнив и свои умствования недавних лет. — Дворяне и в Сибири сидят за эти самые дела…

— Да не за  э т и! — решительно перебил Михаил Иванович, — сидят за  с в о и  дела. А наш брат не верит вашим философиям. Нашему брату нужно по человечеству все решить. У вас свои дела, а у нас — свои.

Федор Михайлович с ясностью видел, что он очутился среди раздраженного недоверия, и мысль об этом, как яд, совершенно отравляла его спокойствие. Он не думал, не знал и никогда не понимал, что те люди, о которых и он размышлял в столичных кружках, «по-настоящему», кровно хотят своего освобождения, а не только мечтают о нем в своих «необразованных» фантазиях. Господа каторжные дворяне, считали они, думают, как бы получше, поудобнее, побыстрее (да еще со всякими надеждами) отбыть свой срок, а там приняться за свои ученые иль неученые дела, а они, закованные в крепости, и спят, и малярничают, и кирпичи таскают, а перед собой, хоть и вовсе без всяких упоительных надежд, все видят только одно: перемену всей своей участи, полнейшую перемену во что бы то ни стало, какой угодно ценой. Для Федора Михайловича их поведение, их язык и их строптивые и обозленные мечты стали предметом мучительных догадок и долгих размышлений.