Выбрать главу

Одним словом, Федор Михайлович почувствовал себя как бы в новой коже. Хоть и не было еще свободы, о которой он продолжал тосковать, тем не менее никакие назойливые воинские команды и учения, никакие приготовления к смотрам бригадного или дивизионного командиров — ничто не повергало его в отчаяние, как это было недавно в Омском остроге. Мысль, что все еще можно  н а ж и т ь  и что уже что-то им даже наживается, — уносила без задержек его в новые и благодетельные миры.

— Надо, надо все заново наживать, — твердил он беспрестанно самому себе. — И как можно скорее! Ведь в несчастиях яснеет истина (не без остроумия определял он свою судьбу…). И она уже заяснилась во мне, и я почти, почти вижу ее. И потому не ропщу, нет, нисколько… Я знаю, что и каторга и солдатство — это не шутки, а настоящий, мне ниспосланный и мой, м о й  крест, и я его вполне, можно сказать, даже заслужил. Несу его с ожесточением и с радостью.

Так Федор Михайлович решил  н а ж и в а т ь  все свое, все пропущенное, все отнятое, что причиталось ему в жизни, во всех земных пристанищах. В душе его зрело и уже вполне созревало многое новое, а все увядшее выбрасывалось без сожаления вон. Это новое, несозданное в прошлом, разумеется не по его вине (нет и нет…), казалось ему непомерно громадным, почти фантастическим, однако ж и вполне осуществимым, — кабы только хватало телесных сил!

Одно, что его несказанно тяготило и о чем он мог написать только своему любимому брату, — это была его непрекращавшаяся болезнь с припадками. «Странные припадки, — написал он Михаилу Михайловичу, — похожие на падучую, и однакож не падучая». А все остальное было как бы только что и совершенно заново приобретенное. «И не подозревай, что я такой же меланхолик и такой же мнительный, как был в Петербурге в последние годы, — не без некоторого задора заявил он брату, — все совершенно прошло, как рукой сняло».

И Федор Михайлович был вполне прав, полагая, что прошлые меланхолические «кондрашки» за годы каторги (там уж не было и времени для меланхолии) успели неведомо куда скрыться. Однако беспокойство ума, всегдашняя тревога за собственную мысль, за неоконченное дело, за возникающие порывы — все это даже еще стремительнее развилось в годы полнейшего запрета и душевной ломки. Только всему этому не было выхода, не было для всего этого ни единой щелки.

Теперь же Федор Михайлович чувствовал, что и люди и вся природа смотрят на него каким-то новым и иным взглядом. Да и сам он — хоть и в своей бурой шинели — глядел в мир куда повелительнее, озабоченнее и даже торопливее, нежели в Петербурге: видно было, что и в самом деле он решил мигом нажить все пропущенное, все несвершенное в последние, отверженные годы.

Что особенно заботило и совершенно завладевало духом и помыслом Федора Михайловича, это жажда человеческого тепла, которого почти не знал он вот уж четыре года, бывших у него «тяжелым сном», по его собственному заключению. Выйдя из каторги «решительно больным», он в первые же мгновенья почувствовал, что он донельзя продрог, находясь закрытым в холодном гробу (именно так он определял…). Ему мучительно захотелось чьего-то участия, чьего-то сострадания, чьей-то душевной теплоты. «Семейное счастье… — размышлял он в каждую свободную минуту, — что может быть выше его? И как тяжело пробивать свою дорогу вкривь и вкось, направо и налево, как я! И как хорошо на место моей безалаберщины водворить тишину семейной жизни!»

Федор Михайлович считал себя ужасно «сживчивым» человеком, умеющим любить и «срастаться» с тем, что его окружало. И вот, уже выйдя из каторжной казармы, он без памяти был пленен сердечностью одного омского семейства, в котором прожил почти месяц, пока не был отправлен этапом в Семипалатинск. Хозяйка этого семейства Ольга Ивановна, дочь изгнанника 25-го года Анненкова, прослышавшая о нем еще в Тобольске, когда он привезен был в Главный приказ о ссыльных, приютила у себя его, вышедшего из мертвого дома. Что за чудная душа! — думал, говорил и вспоминал о ней Федор Михайлович. Что за сердце! Он впервые после долгих лет (хотя и на каторге встретились ему достойные люди) почувствовал биение настоящего человеческого сердца. Нет, не забыт он людьми, успокаивал он себя, видя заботливость Ольги Ивановны и ее мужа, добрейшего Константина Ивановича, служившего военным инженером.