Выбрать главу

Но еще более того Федор Михайлович жил и мучился всякими своими неожиданными предположениями и соблазнительными догадками, всякими замеченными им странностями в распорядке дня и в самом поведении несчастливых супругов. Не уставая откликался он на все высказанные и невысказанные мысли Марьи Дмитриевны, и в его откликах всегда бывала заключена сострадательная любовь и какое-то трепетное желание помочь, — помочь во что бы то ни стало, какой угодно ценой и какими угодно муками. И когда он убеждался в том, что никак и ничем помочь нельзя, что создалось положение без всякого выхода, он задумчиво и страстно молчал и только ловил взоры Марьи Дмитриевны, которая тоже молчала, глядя с затаенной тоской и так же упорно в лицо Федору Михайловичу. Взоры их в эти полураскрытые минуты были какие-то загадочные, какие-то вопросительные и даже пугливые, словно они не на шутку в случившихся нечаянных обстоятельствах боялись друг друга и даже избегали встречаться мыслями и желаниями.

Марья Дмитриевна перебирала про себя все обескураживавшие ее картинки жизни, и ее страдающее самолюбие гневно шептало ей: не все же тебе думать о рублях да копейках! Не все же силы тратить на домашние невзгоды и прорехи?! Той же самой жизнью, что опостылела тебе, послан в твою семью человек с широкой душой, с требовательным и ласковым умом; окажи ему полное доверие и прими его заботы и всю благодарную теплоту его слов; услышь и пойми, если можешь, все беспокойство его горячего сердца. И Марья Дмитриевна уже тихонько понимала, каков он, этот «рядовой» солдат, каков он на этом семипалатинском мелколюдье. Она благодарно и осчастливленно думала о нем, всегда ждала его и видела в нем знамение добра и благородства. А в часы уединенной грусти, когда никого не было дома, когда можно было до полного экстаза предаться размышлениям о собственных страхах и муках, о своих семейных печалях, она не стыдясь и даже с какой-то радостью, с каким-то особым удовольствием говорила себе: «Тут нужны слезы и только слезы…» — и эти слезы лились и лились из ее покрасневших глаз.

Весьма смутно и тревожно было и в чувствах Федора Михайловича. Казарменная субординация и разные «выправки» изнурили его вконец. Благо начальство делало ему всяческие угождения и льготы, а новый его ротный командир, капитан Гейбович, весьма благорасположенный к нему, даже освободил его от караулов, и он, чувствуя себя в таких обстоятельствах непременно в чем-то виноватым и кому-то обязанным, ускользал все же от наблюдений своего фельдфебеля и отдавался пространным суждениям о превратностях человеческого счастья и о собственных своих намерениях сегодняшнего дня. Разумеется, самые стремительные мысли неслись к Марье Дмитриевне. Кто она для него? — задавался уже не в первый раз щекотливый и тут же надламывавшийся вопрос. Неужели она, никак того не желая, доставила ему самую старую и общепризнанную радость на земле — любовь?! Неужели в косые лучи его жизни вдруг пробился этот новый свет, еще никогда им не виденный и даже ранее не представляемый? И что надо с этим светом делать? Как оборотиться и как поступить? Ведь без него жить уже было невозможно. А жить с ним — для этого Федору Михайловичу нужны были особые права. Голова его шла кругом.

Сидя у себя за письменным столом, он, словно улавливая зарницы в ночной тьме, часто перебирал давнишние запасы памяти и задумывался над своими каторжными записками, которые намечал сделать большим сочинением о людях преступного мира, — меж тем умиленные мысли о Марье Дмитриевне перебивали внимание к старым клочкам бумаги, исписанным в крепости грязного городишка Омска. Воспоминания нестерпимо медленно ложились на новые и новые страницы. Среди ночи он отрывался от них и шагал из угла в угол по своей комнате и, забывая о прошлом, все расчислял свое настоящее, вдруг наполнившееся новым смятением и тоской. Перед ним никогда не исчезал гордый облик Марьи Дмитриевны — ее всегда оживленный взгляд, хоть и полный забот и тревог, ее светло-каштановые волосы, привычно и умело заплетенные, ее торопливая и настороженная речь, в которую он вслушивался до полнейшего самоотдания. И порой ему казалось, что ему и Марье Дмитриевне дана одна душа на двоих.