Выбрать главу

А со всеми его хлопотами все сильнее и сильнее брала верх одна рвущая его мысль — увидеть ее, увидеть во что бы то ни стало и немедленно, не теряя ни одного дня и ни одного часа. Но весь этот план, мигом созревший, показался Федору Михайловичу лишь малой долей тех фантастически упорных хлопот, какие безотлагательно были нужны ему для того, чтобы построить свою судьбу и вернуть себе все свои права — права человека и писателя. Эти права решительно не могли совместиться с пребыванием его в Сибири да еще в военно-дисциплинарном батальоне.

— Надо хлопотать об освобождении от тяжкого плена, — рассудительно думал Федор Михайлович. — Надо хлопотать о разрешении нового места жительства, для чего мысль о Петербурге была самой желанной, самой нужнейшей и даже единственно бьющей в самую цель. Надо хлопотать о разрешении печататься. Разрешат печататься — и я на всю жизнь с хлебом, — уверял себя Федор Михайлович. Без этого он не мог различить всей своей будущности, не мог надеяться на возможные и должные средства для всего своего существования, без этого немыслимо было бы устройство и самого желаннейшего — семейного счастья.

Федор Михайлович терялся среди всех этих целей, одинаково нужных, одинаково хлопотливых и одинаково еще невидимых. Одним словом, Федор Михайлович устраивал свою будущность, довольствуясь пока размышлениями и фантазией, но вместе с тем и приступив уже к подготовке намеченных форм своего пребывания на земле.

Подготовка проходила в необычайно мучительных обстоятельствах, полных страха, риска и ненадежных ожиданий: тут была и нескончаемая тревога за каждый день жизни Марьи Дмитриевны и Паши, тут досаждали его и каждодневные поиски денег, займы, долги и всяческие расчеты, тут были и собственные недуги, столь изнурявшие тело и дух его, утомленного долгими испытаниями бессрочного солдата. Тут, наконец, донимала его и беспокоила мысль о том, что он находится под тайным надзором начальства и полиции (так предуведомляла его самым секретнейшим образом Анна Федоровна).

Но соблазны жизни были у Федора Михайловича сильнее всяких страхов. Он неизменно выпрямлялся всякий раз и после припадков падучей и после новых и новых надрывов сердца. Как исполнительный солдат, имевший к тому же звание сочинителя признанных произведений художественной словесности, он был уже весьма отличен среди военного мира, и даже высшее начальство в генеральских мундирах иной раз считало своим долгом покровительствовать начинаниям и хлопотам Федора Михайловича, чему немало способствовал и Александр Егорыч, пользовавшийся влиянием во всем крае и непременно вступавшийся за него и его судьбу во время своих поездок в Петербург. На служебных постах Федор Михайлович был примером исполнительности и благоразумия. Ротный и батальонный командиры аттестовали его как честнейшего и умнейшего своего подчиненного. Встречавшиеся с ним лица почитали за честь вступить с ним в разговор и коснуться самых возвышенных понятий об искусстве, о патриотизме, о национальных правах, причем Федор Михайлович до страсти любил изъясняться насчет долга, чести и высоких чувств, всегда говорил о благородстве русской политики, о великой России и особенно о ее роли среди прочих государств, о ее всечеловеческих идеях и чувствах. Европу окончит Россия, — всякий раз с твердостью и даже суровостью в голосе напоминал он. Русская идея, русская борьба за судьбы славянского мира, за авторитет на Востоке — все это возьмет верх над корыстием и горделивостью западных стран.

Повстречавшийся с Федором Михайловичем офицер Валиханов (был он из казахов), умнейший, по мнению Федора Михайловича, человек и к тому же ученый, подающий надежды, пришел в восторг от ума и тонкостей в понимании задач искусства у Федора Михайловича. Чокан Чингисович не мог надышаться речами Федора Михайловича, увидя в нем блистательного представителя русской культуры, с русским отзывчивым сердцем. И с не меньшей же восторженностью встретился с Федором Михайловичем его старый петербургский знакомец, пылкий географ и путешественник, только что воротившийся из объезда всей Европы, Петр Петрович Семенов (потом названный Тянь-Шанским), и Федор Михайлович, полюбивший его так же, как и «Вали-хана», почел своим несравненным счастьем прочесть ему некоторые набросанные уже страницы записок из Омского «мертвого дома», чем привел Петра Петровича в глубочайшее волнение.