Супруги ехали молча, утомленные и озабоченные, с беспокойными мыслями и предчувствиями немалых забот впереди. Доехав до Барнаула, они решили задержаться на несколько дней для отдыха и остановились у любезнейшего Петра Петровича Семенова в его временной, но удобнейше обставленной квартирке. И тут с Федором Михайловичем приключился совершенно из ряда вон выходящий припадок, который привел Марью Дмитриевну в полное содрогание…
Надо при этом полагать, что душа Федора Михайловича переполнилась к тому времени избытком счастья, — однако счастья, достигнутого ценой чрезмерных испытаний сердца и раздражительных приступов страха за каждый непредвиденный поворот жизни, ценой нескончаемых ожиданий чего-то нового и чего-то лучшего. Потому и припадок вышел совершенно небывалый — как следствие весьма долгого томления и совсем уж непосильных и особого вида пыток терпением, посланных ему судьбой.
В пути Федор Михайлович под дребезжанье экипажа и скользящий стук колес, предавшись самому себе, перебирал в памяти все знаменательные события последних дней, даже последних месяцев, даже всех последних лет, и эти события, перебивая одно другое и где-то в отдалении смешиваясь одно с другим, громоздились и проносились у него почти в каком-то полусне. Он порой устало поднимал глаза на Марью Дмитриевну, но та безмолвно глядела вперед, с нетерпением встречая каждое придорожное дерево и торопя минуты, когда лошади остановятся и наступит некий отдых или даже полное завершение желанного, но тягостного путешествия в столь ненастное время. А лошади тем временем исправно отмеривали все новые и новые версты, цокая по мокрому и грязному булыжнику и оставляя позади нерастаявший и посеревший снежный покров холмистой и малолюдной земли.
Федор Михайлович минутами как бы забывался и ловил мелькавшие перед ним взгляды недавних своих семипалатинских благодетелей и покровительниц. И даже сам Белихов вдруг приблизился к нему из каких-то далеких двигавшихся комнат и широкой улыбкой наградил его пытливые глаза. И Анна Федоровна, шурша шелками, тоже где-то в смутной тени мелькнула и, тоже улыбнувшись, куда-то бесповоротно исчезла. А Александр Егорыч со своим ласковым взглядом и добродушными уверениями, разумеется, неизменно сопутствовал пленительным дорожным мечтам и воспоминаниям. Федор Михайлович унесся в какие-то далекие города, крепости и пристани и у какого-то пылавшего светом маяка приметил и своего родного, никогда не забываемого Мишу, своего спасителя в горькие минуты прошедших лет. Но теперь горечь сменилась на радость, и он в своей дремоте был полон ею. Ему хотелось увидеть всех знаемых им людей и всем сказать, что он наконец счастлив и благословлен навеки. Ему слышалось притаившееся на клиросе церковное пение и голоса дьякона, а за ним и священника, возглашающего: «Призри на раба твоего Федора и рабу твою Марию и утверди обручение их в вере и единомыслии, и истине, и любви». Да, именно так, именно в любви, думает и повторяет Федор Михайлович. И это уже навсегда. И то, что было, то все кончилось, и вот он дождался своей минуты и своего торжества.
— Миша, Миша! — почти голосом думает он. — Ты веришь? Веришь тому, что я счастлив, что у меня уже есть и жена, и скоро, скоро я буду полноправным сочинителем и будет у меня свое место в столице среди журналов и редакций? Словом, я заявлю о себе в точности — кто я.
Но Миша молчит и тускнеет у погасающего маяка, и… вдруг видит Федор Михайлович, что это вовсе не Миша, а самый настоящий фельдфебель из его батальона; он выкрикивает повелевающим и жестоким голосом какие-то команды, но голоса его не слыхать, а только видно, как вздрагивают усы и правая рука отбивает какие-то такты. Федор Михайлович закрыл лицо. Он уверен, что с этой минуты он навеки счастлив и утешен. Он не хочет все это видеть и полон сознанием того, что невоплотимые, казалось, мечты стали настоящей действительностью. Он боится за свое счастье, с таким трудом, с таким мучительным терпением добытое.