Выбрать главу

— Эк куда хватили! Да одной красотой в искусстве не обойдешься. Без красоты, конечно, его не бывает, это уж наверняка, но и с  о д н о й  красотой ему тоже не бывать. А «происшествия» — это не последнее дело, коли они из действительности пришли. Художник-то и должен оглядеть их со всех сторон, сделать анализ и возвести в перл искусства. Типизм — это ли не важная цель литературных забот?!

Федор Михайлович никак не мог принять эти мнения Белинского и решительно отвергал разные «предписания» сочинителям, отстаивая полнейшую их свободу и творческие права. Но воздействующая сила литературы, то, о чем старался проницательный критик, — эта сила была непоколебимо признана им как необходимая, как закон всякой художественной мысли. Белинскому он воздавал горячую хвалу за порыв в будущее, за проповедь всеобщего человеческого добра, за литературу, которая стоит за человеческое добро. Величие  ч у в с т в а (то самое, что он пояснил своим Макаром Девушкиным) впервые ведь было провозглашено Белинским, — хранил в памяти Федор Михайлович. О грядущем обновленном мире говорил тоже Белинский! Ведь идеалы человечества все, без остатка, в короткий срок внушены были ему Виссарионом Григорьевичем и уж так прочно засели в нем, что порой ему даже казалось: вот на чем надо стоять! Вот за что можно было бы даже пострадать! Х о т е л о с ь  бы даже пострадать… Федор Михайлович с оговорочками, но верил, старался, обещал верить. Иной раз он даже чувствовал, будто сливается со всей бедствующей вселенной в усилиях наделить всех обездоленных, возвысить всех угнетенных и утвердить равенство на земле…

Но как утвердить? Как думает Белинский? Федор Михайлович слыхал от Белинского, что надо любить человечество по-маратовски. И нередко он задумывался над этой мыслью, разгадывая, к чему приведет маратовская любовь… И верное ли это даже дело — пустить Марата по российским городам и деревням? Да, цель-то высокая, другой цели и не могло быть у Виссариона Григорьевича, — с признанием полагал Федор Михайлович, вполне доверившись благородней идее. А коль цель высокая, — значит, к ней надо и идти, беря с собой весь запас высоких понятий, ибо что может быть выше справедливейшего образа мыслей?

Однако среди этих понятий не переставала Федора Михайловича пронзать усталая, изнемогающая мысль о Христе. Что выше — любовь Марата или любовь Христа? — разгоряченно спрашивал он. И, устремленный Белинским к подвигам ума, он впадал в тягостную задумчивость, едва лишь касался своего Христа… Не могу, не могу без него, — снова и снова уверял он себя. Ведь всюду и везде  е г о  воля, и никакое величие мыслей Белинского не затмит  т о й, внечеловеческой славы. И неизъяснимое оцепенение охватывало Федора Михайловича, едва он приближался к этим своим несладившимся порывам ума. Сколь много силы в этой маратовской идее Белинского, но сколь страшно оторваться от самой почвы, от готовых опор! Страшно… Федор Михайлович никак не мог подступить к маратовской мысли. Нет, эта мысль фантастическая и не более, — остановился он, — тут нужен иной расчет.

Странный и неожиданный знакомый

В адмиральский час одного из весенних дней Достоевский сидел со своим новым приятелем Алексеем Николаевичем Плещеевым, молодым и начинающим поэтом, в кондитерской у Полицейского моста.

Они попивали кофей и, вглядываясь друг в друга, вели какую-то затейливую беседу. О чем она была, никто не слыхал, но по внешнему виду, с каким произносились важные и многозначащие слова, можно было заключить, что касалась она, по всей вероятности, вселенских вопросов. Федор Михайлович весь пылал, несясь в потоке доказательств и исторических предвидений. Алексей Николаевич, с нахмуренным лбом, выслушивал собеседника, не возражая и, видимо, с сознанием правоты говорившего, так как все покачивал утвердительно головой. Лицо его, — сосредоточенное и остановившееся на одном как будто поразившем его предмете, — выдавало в нем присутствие каких-то нерешенных и мешающих мыслей.

Беседа обещала быть весьма продолжительной, если бы в кондитерской не появился некий незнакомый Федору Михайловичу молодой человек, среднего роста, даже ниже среднего, с широкими плечами и с небольшой черной округлой бородой, сливавшейся с бакенбардами. Его сразу подметил Федор Михайлович, так как вид и движения его были несколько странны и при его грузности удивляли своей порывистостью и неожиданностью. Вошедший незнакомец оглядел стены и сидевших у окна двух приятелей и, к полной непредвиденности Федора Михайловича, направился прямо к ним. В это время Федор Михайлович заметил, что и Плещеев оживился и заулыбался. Незнакомец поздоровался с Алексеем Николаевичем и был представлен также и Федору Михайловичу, причем отчетливо, твердым и густым голосом произнес: