Выбрать главу

Николай Александрович стал далее утверждать, что на земле должна развиться еще бо́льшая деятельность человечества и что в ходе этого развития будут снесены все сгнившие вехи старого порядка, а в том числе и церковные культы всех народов.

— Нас с вами ждет великое время коммунизации всего строя жизни, господа, — провозгласил он. — И это время — не за горами. Потрясенный революциями, мир дрогнет, и новые поколения сбросят с себя оковы религии и социального гнета. Надо мужественно встречать это время.

Николай Александрович оглядел присутствующих проницательными глазами. Щеки его были слегка розоваты, и это служило явным признаком его волнения. Никто не мог сразу догадаться даже, кончил ли он или допустил передышку, чтоб начать снова речь. И только через минуты две определилось, что Николай Александрович кончил.

Речь, произнесенная им возбуждающе и с задором, многих ошеломила, многих же успокоила до самозабвения. Иные не понимали, как из крепостничества можно перепрыгнуть в коммунизм, другие размечтались о сладостях будущего времени… Но никто не двинулся, чтоб возразить или подтвердить. Так, будто сказанное Николаем Александровичем замыкало собою все прежние выводы и не требовало никаких дополнений. Оппоненты умолкли и даже не сразу пришли в себя, — так твердо и упрямо было сказано о неминуемом переделе мира на новый образец.

Все начали медленно и молча расходиться.

А может быть, бога и нет?.. Бездна — великое место

Федор Михайлович, воротясь домой в потрясенных чувствах, долго не мог уснуть.

— В великие бездны ввергается ум человеческий, — думал он, припоминая каждое слово и движение Спешнева. Он не мог поверить страшным речам, только что им услышанным. — «Небо пусто!» И как такая идея могла войти в ум?! — спрашивал он самого себя. — Как? — Он давно и много читал о том, что бога выдумали люди. Он знал, что, несмотря на все сонмища богов, которыми тешатся разные страны и народы, есть люди, которые не верят им и про себя сомневаются. Белинский доказывал весь вред христианских идей, происшедший в течение веков. Он часто встречал равнодушие к вере и религии, но прямого отрицания — да еще публично, вслух, с распахнутой душой, с намерением заново все возвестить — не слыхал. Слова, отвергавшие все то, к чему он привык, на что полагался еще по родительскому зову, его поразили и ударили в самую глубь. Почему? Почему многие говорят, что бога нет и людям не суждено найти его? — спрашивал он себя. — Ведь об этом же  г о в о р я т, и, стало быть, безбожные идеи живут в умах и даже плодятся… Вот Михаил Васильевич тоже думает, что бога нет, и господин Толль, и уж конечно Спешнев… Ну, а  о н-то сам? Он  ч т о́  думает?

Федор Михайлович вспомнил, как в прошлом году он ходил со Степаном Дмитричем к Вознесению говеть. Там он упоенно думал о лелеянном с детства Христе, у которого искал спасения и облегчения от мук души и которого так изругал Виссарион Григорьевич. От боли, от отчаяния бежал он к богу и у его подножья мечтал спастись от захудалой, неприглядной жизни. Сердце сжималось при мысли о том, что его неприкосновенная тайна, вынесенная из детских лет и ставшая обителью спасения, была осквернена… Он все забегал в собор и там вымаливал свой минутный покой и чахленькие надежды на фантастическую будущность. И тут же с ненавистью думал об оскорбителе, которому наперекор показывал свой упрямый нрав:

— Ты говоришь, что Христос — всесветный шут, а я молюсь ему и стою у его ног, лобзая и проливая слезы… Ты презираешь его, а у меня — жар в груди. И я без него не могу… не могу, хоть, может быть, и хотел бы… Но он — тут у меня, тут, под самым сердцем, и еще матушкой был вложен в грудь. И сейчас стоит передо мной каждый день и в каждую бессонную ночь… А ты мне говоришь, что его нет… Да как же нет, когда я вижу его всегда, как и ту книгу, что написали о нем?

Душегрейка, душегрейка хитро грела Федора Михайловича, производя целый пожар в крови. Он метался и перебирал на все лады говоренное у Петрашевского. Он грозил опровергнуть все опровержения. Нет, не выискать никакого иного смысла из всех речей, как только — фантастическое доктринерство, полагал он. Богохульные и задорные слова — и только.

Было уже далеко за полночь. В квартире все спали, даже молодая хозяйка (господин Бремер исправил свою фортуну и недавно женился, рассчитав брюнеточку за ненадобностью и наняв слугу Ивана), даже и она, — уж на что поздно всегда шла почивать, — храпела ангельским сном. А Федор Михайлович пылал мыслями и не мог уснуть. Печь была жарко натоплена, и он, сняв сюртук и жилет, прилег на кровати в раздумье. За окном выл ветер, то стихая, то вдруг проносясь нетерпеливым свистом, так, что дребезжали стекла. Он привстал и отдернул занавеску: стояла непроглядная тьма, и бушевала метель. Он задернул занавеску и приник к подушкам.