Выбрать главу

— Дуб да еще с корой… — скаламбурил кто-то.

— Как хотите, господа, но я своему народу не пожелаю такую революцию, какая сейчас залила кровью Францию, — подтвердил Сергей Федорович.

— А вам подай румяную революцию? Чтоб навевала сны да шенпанское лила в рот? Вам чтоб все было основано на натуре и на чувстве, и было б гладенько и чинно? — не унимался Филиппов.

— Любительская революция?! — подхватил кто-то и расхохотался.

Михаил Васильевич тут подал свой голос.

— Французская революция — нам урок, — сказал он. — Революция — великое дело. Но, господа, прежде чем становиться у баррикад, надо обо всем сговориться с трибуны и в брошюрах, надо держать консилиум, чтоб все определить, когда, как и кто. Вот и видать, что господа французы не определили ничего для своего переворота. Доселе говорили с народом через священное писание, — надо говорить через Фейербаха и Фурье. Их должны понять и уж потом призывать к революции. Нужна подготовка.

— Через сколько ж это столетий выходит? — спросил дальний голос, одолеваемый, видимо, изрядными сомнениями насчет срока прожектируемой Михаилом Васильевичем революции.

— Уж во всяком случае скорее, чем если обращаться к престолу всевышнего, — свернул Михаил Васильевич в другой переулок.

— Ну, нет-с. Был бы сейчас Христос, он бы ускорил дело, — разыскали Михаила Васильевича господа христиане, метнув своим козырем.

— Чего там гадать, господа, — вдруг вспыхнул Ханыков. — Мы еще не революционеры, коли гадаем о сроках. Мы ходим середь тумана. И наш социализм и коммунизм — это только основания для будущего здания, только фундамент. Но надо воздвигать стены. И давайте это делать без гаданья. Вера нужна, а не оракул!

— Браво, Ханыков! — не выдержал Филиппов и захлопал в ладоши.

— Вера нужна, это бесспорно, — подхватил Михаил Васильевич, — но надо хорошо, господа, знать, во что верить. А то у нас вместе с верой путается мечтательство, — глупое мечтательство, без толку, без основания. Люди пылкие, но маломыслящие веруют в призраки, не вникают в жизнь и губят тем все дело.

— Но это люди вышибленные, — заметил тут Федор Михайлович, — это погибающие люди, и их не мало, господа. Их породило все наше зверское устройство; наша земля стала им пустынной и бесплодной, и вот они хотят, чтоб небо спустилось к ним. Это мечтательство, господа, но наш долг — их спасти, придать их мечтательству силу, обратить к умной вере, к надеждам. Это спасает, господа, людей.

Михаил Васильевич, однако, трогательно повторял свое и наперечет выкладывал все предварительные, разъяснительные, заключительные и окончательные данные. И все заметили про себя:

— Тьма знаний, что и говорить! Настоящий Гейдельберг и никак не иначе! И знания все, как травка в садике, строжайше обкопанные и подрезанные…

Михаилом Васильевичем не уставали любоваться: замечательный он был человек, и что особенно было в нем замечательного — это его непосредственность, во-одушевленность и безмерная вера в будущее. То, что для другого было совершенно неосуществимо, в нем возникало с необычайной прямотой, и вообще… он был прелюбопытнейший человек. Как-то, несколько лет тому назад, он возмечтал стать преподавателем в военно-учебном заведении; начальник военно-учебных заведений генерал Ростовцев спросил его, какие же предметы он мог бы читать. Он представил список целых одиннадцати предметов. Когда же его допустили к пробному уроку, он начал свою лекцию предупреждением, что «на этот предмет можно смотреть с двадцати точек зрения», и действительно изложил все двадцать, но в учителя принят не был. За его чистосердечие ему решительно все прощалось, а ум его способен был покорять многих своей разнообразностью и настойчивостью, — до того он был не в уровень другим.

В самую горячую сшибку заговорил и Федор Михайлович:

— Как вы ни судите, господа, о западных событиях, а я думаю все про нас и скажу, что освобождение крестьян — первое, что нам надо. Это ближе всего. Это наш первый шаг.

— И верно, друзья, Достоевский попал в самый центр, — несколько голосов поддержали Федора Михайловича. — Раскрепощение крестьянства — превыше всех парижских баррикад. У нас свои дела, не похожие на Запад. Там — Консидеран, Луи Блан и даже Бланки. У нас же Радищев, Чаадаев, Пушкин, Гоголь, Лермонтов и вообще совсем иной грунт.