Выбрать главу

Федор Михайлович, как ошеломленный, взял из рук Николая Александровича появившиеся столь быстро деньги и, не пересчитав их и даже не уговорившись о сроке отдачи, спрятал почти машинально в кошелек и, не успев догадаться, о чем надобно было бы после всего этого заговорить, только тихонько закашлял. Он как-то смялся, отступил перед взором Николая Александровича и тотчас же заторопился и попрощался, хотя ему решительно некуда было спешить.

Теперь он старался во всех подробностях припомнить, как все это произошло: как он приступил к Николаю Александровичу и свел разговор на деньги, которые ему были нужны, и нужны до зарезу, и как Николай Александрович засуетился у своего письменного стола, зазвенел маленькими ключиками и быстро-быстро откуда-то достал круглую, словно заранее отсчитанную сумму, которую он будто бы предугадывал, и как эти деньги очутились у него в руках. Ему даже припомнилась теплая ладонь Николая Александровича, которую Федор Михайлович как-то успел задержать в своей руке, и улыбка Николая Александровича, причем — улыбка, которую он силился до конца разгадать и так-таки разгадать и не мог. Улыбался ли Николай Александрович от всего своего расположения к нему или снисходил к его недостаткам, как бы покровительствуя и беря под свое попечение, означала ли эта улыбка добродушное высокомерие или в ней заложен был некий расчет, этого Федор Михайлович не мог определить, но одно было для него несомненно: Николай Александрович проявил полнейшую готовность служить своему внезапному другу, которого, видимо, успел оценить и отличить от других в отношении ума, упорства и силы.

— А что, как улыбка эта была улыбкой Мефистофеля? — невольно закрадывались подозрения у Федора Михайловича. Оттого весь он угрюмился под надвинутым цилиндром. — Неужто у меня есть уже мой Мефистофель? Неужто Николай Александрович и впрямь польстился на мою живую натуру?

На улицах темнело. Было уже к вечеру и зябко. Перейдя Фонтанку, Федор Михайлович запахнул шинель потуже и прибавил шагу. Мысли заторопились еще более.

— Будь что будет! Долги бы отдать да брата выручить из беды (Михаил Михайлович был в нужде ужасной). А там будет видно, какими путями выбираться на гору.

Как бы мимоходом, по заведенной привычке, он завернул в маленькую церковку. Шла вечерня. Служил худенький поп из Измайловского полка, и ему поддакивал круглый, с широкой бородой дьякон. Федор Михайлович видел две их мелькавшие фигуры и реденькие точки света в лампадках на черном фоне церковного мрака. Перед его глазами стояли какие-то барыньки в широких шелковых платьях с хвостами, но лиц их он не видал, да он и не всматривался ни в кого. Глаза перескакивали с одной точки света на другую и словно не знали, на какой из них задержаться.

Чрезвычайный вопрос застрял клином в мозгу: как и когда можно было бы отдать взятые пятьсот рублей? Ведь нельзя было бы даже и помыслить о том, чтобы их не возвратить любезнейшему Николаю Александровичу.

— Возвращу! И возвращу с торжеством! — решал Федор Михайлович. — Достану ассигнации, возьму извозца и приеду к Николаю Александровичу с гордостью, вручу и при этом объявлю: ваши деньги, мол, почтительнейше возвращаю. И более ни слова. И тотчас же, как сделал теперь, уеду. Пусть Николай Александрович поймет, что больше и делать мне у него нечего и что вообще не счел нужным задерживаться у посторонних людей.

Церковный хор вытягивал привычные слова, но Федор Михайлович точно и не различал их, весь уйдя в поглотившие его мысли, от которых хотел и не мог отделаться. Он смотрел вперед, на стоявшие и двигавшиеся фигуры попика и дьякона, и даже пытался вознести молитву Федору Тирону, но чувств не хватало. Чувства отступили назад. В уме пылали жгучие сомнения, суетился любезнейший Николай Александрович со звенящими ключиками и улыбался прямо ему в глаза, и ему казалось, что эта неразгаданная улыбка предает его в руки Страшного суда. Нет более никого, казалось ему, а есть только один он, Николай Александрович, и этот Николай Александрович смеется над ним, как бы наслаждаясь, с жестокостью, как смеется обыкновенно сумасшедший, вообразивший себе, что выдумал замечательнейшее изобретение, никогда ни одному умнику и в голову не приходившее, и таит это изобретение про себя. Упорная мысль о том, что он вдруг ни с того ни с сего унижен и оскорблен (и кем же? — самим собою), сковала всю фантазию Федора Михайловича. Он не шевелился, стоя у свода, возле темного киота, и пристально, не отрывая глаз, смотрел на попика, который все о чем-то невнятно лепетал и лепетал. Долго он, однако, не мог устоять на месте, повернулся и торопливо направился к выходу. В церковных сенях его обдало холодным ветром, а у выхода, на панели, перед ним предстал Василий Васильевич.