Несколько иного подхода требуют Малышкин и Яковлев. Малышкин зачерпнул подлинно – новый материал: стихию масс. И попытался отлить ее в единственно приемлемую, логически требуемую формулу: эпической поэмы, где слышится топот шагов. В этой поэме «Взятие Даира» – есть моменты подлинного мастерства, но есть и провалы: сплошным провалом является все, что там, в Даире. Если зачинателем быта революции является Иванов, то первым ловцом эпоса ее будет ли Малышкин? И лишь в свете второго его произведения, кажется уже пишущегося, можно будет осознать его литературный облик.
Яковлев – несколько приближающийся по тяге к эпосу – к Малышкину, не внушает однако ни особых тревог, ни особых надежд. Материал его классичен: мужичек, повольник; эпические замыслы его пожалуй разобьются об индивидуализм мужичка, а его стремление к внешней, фабульной сюжетной законченности рассказа, к дешевенькому округлению – мешает ему быть творцом формы.
И наконец Буданцев. Как и большинство молодых, выступил сразу с романом. Есть в нем досадные пильняковско-никитинские нотки – очень ему хочется заставить природу принимать активное участие в его романе, и поэтому он говорит про природу разные страшные и умные слова.
Но и другое есть в его «Мятеже», что вряд ли найдется у любого из перечисленных. Во первых внешняя самостоятельность – он первый попытался осознать и выявить эсеровскую стихию в революции – элемент не маловажный. Он первый дал яркую фигуру военспеца. И что еще важнее: он первый провел революцию через психику – не психику через революцию, что гораздо проще, т. е. сшиб революцию с человеком, заставил их померяться силами. Этим он наметил третий исток творчества о революции. Эти три истока: быт революции – на него намекает тяжело и грузно Иванов; эпос революции – о нем что-то знает Малышкин; и человек в его обреченной борьбе с революцией – о нем заговорил Буданцев.
Есть еще Семенов и Федин. Но мои триста строк кончились.
Н. Чужак. Бесплодная ученость
А. Г. Горнфельд. «Новые словечки и старые слова», Петербург. Изд. «Колос», 1922 г.
А. Г. Горнфельд – один из немногих критических представителей «добраго старого русского реализма» и ученый «искусства слова», чье прикосновение к былой «русской словесности» было достаточно плодотворным. С тех пор – много новых школ появилось в художестве и критике, пошла большая городская толкотня, причем добротная деревенская работа над «словом» сменилась лихорадочными поисками первого попавшегося «нового словечка» под руку, и старый критик старой школы оказался в числе «посторонившихся».
Подоспевшая Октябрьская революция, с ее гамэновским подчас словоновшеством, вчера еще Растеряевой улицы, не очень, видимо, утешила А. Г. Горнфельда, и он, отнюдь не злостный саботажник, остался пребывать в чистосердечнейшем гелертерском «недоумении». Это ученое «недоумение» окрасило в свой пуританско-деревенский колер и последнюю работу А. Г. Горнфельда. Новые «словечки» и вчерашние «слова» – здесь в откровенном столкновении. И в переносном, и в буквальном смысле.
«Когда перевалишь далеко за середину жизненной дороги, не легко миришься с новшествами, необходимость которых кажется сомнительной, и даже, напр., слово „выявлять“, появившееся в начале новаго века, до сих пор – признается А. Г. Горнфельд – неприемлимо для моего словаря»… «меня неизменно коробит это словечко»…
А далее – такое же, «простое, как мычание» – признание:
«Я не одинок в этом ощущении, но из этого нашего ощущения ничего не воспоследует: слово прижилось и останется, и облагородится давностью». И – прямо уже трагический вопль: «Перед лицом живых явлений, как страшно быть доктринером»…
Так на всем, буквально, протяжении 64-х страничной книжки и проходит это любопытное раздвоение личности – ученого, знающего цену обывателским «ощущениям», и… обывателя, испугавшегося революции и улицы. Обыватель, испугавшийся, пугает: «Язык есть быт, а быт консервативен», – а ученый, поборовший не один уже смешной испуг, прекрасно знает, что язык – это не только отложившийся быт, т. е. период самообрастания языка жиром, но и вечно развивающееся бытие, т. е. постоянная смена отживших словесных одежд, и – что пора уже словесникам строить свои «курсы филологии» на этой вовсе не замысловатой истине.