I.
Баллада Редингской тюрьмы.
Стоял – вспоминаю.
Был этот блеск.
И это,
тогда,
называлось Невою.
О балладе и о балладах.
Не молод очень лад баллад, –
но если слова болят
и слова говорят про то что болят
молодеет и лад баллад.
Лубянский проезд.
Водопьяный.
Вид
вот.
Вот
фон.
В постели она.
Она лежит.
Он.
На столе телефон.
«Он» и «она» баллада моя.
Не страшно новая.
Страшно то
что «он» это я
и то что «она» –
моя.
При чем тюрьма?
Рождество.
Кутерьма.
Без решеток окошки домика!
Это вас не касается.
Говорю – тюрьма.
Стол.
На столе соломинка.
По кабелю спущен номер.
Тронул еле – волдырь на теле.
Трубку из рук вон.
Из фабричной марки – две стрелки яркие
омолниили телефон.
Соседняя комната.
Из соседней
сонно:
Когда это?
откуда это живой поросенок?
Звонок от ожогов уже визжит;
добела раскален аппарат.
Больна она!
Она лежит!
Беги!
Скорей!
Пора!
Мясом дымясь, сжимаю жжение.
Моментально молния телом забегала.
Стиснул миллион вольт напряжения.
Ткнулся губой в телефонное пекло.
Дыры
сверля
в доме,
взмыв
Мясницкую
пашней,
рвя
кабель,
номер
пулей
летел
барышне.
Смотрел осовело барышнин глаз,
под праздник работай за двух. –
Красная лампа опять зажглась.
Позвонила!
огонь потух.
И вдруг
как по лампам пошло куралесить,
вся сеть телефонная рвется на нити. –
67–10!
Соедините!
В проулок!
Скорей!
Водопьяному в тишь!
Ух!
А то с электричеством станется –
под Рождество
на воздух взлетишь –
со всей
со своей
телефонной
станцией.
Жил на Мясницкой один старожил.
Сто лет после этого жил –
про это лишь –
сто лет! –
говаривал детям дед.
Было – суббота…
под воскресенье…
Окорочек…
Хочу, чтоб дешево…
Как вдарит кто-то!..
Землетресенье…
Ноге горячо…
Ходун – подошва!..
Не верилось детям,
чтоб так-то
да там-то.
Землетресенье?
Зимой?
У почтамта?!
Телефон бросается на всех.
Протиснувшись чудом сквозь тоненький шнур,
раструба трубки разинув оправу,
погромом звонков громя тишину
разверг телефон дребезжащую лаву.
Это визжащее,
звенящее это, –
пальнуло в стены,
старалось взорвать их.
Звоночинки
тыщей
от стен
рикошетом
под стулья закатывались
и под кровати.
Об пол с потолка звоночище хлопал.
И снова
звенящий мячище точно
взлетал к потолку ударившись об пол
и сыпало вниз дребезгою звоночной.
Стекло за стеклом
вьюшку за вьюшкой
тянуло
звенеть телефонному в тон.
Тряся
рученочкой
дом погремушку
тонул в разливе звонков телефон.
Секундантша.
От сна.
чуть видно –
точка глаз –
иголит щеки жаркие.
Ленясь кухарка поднялась,
идет
кряхтя и харкая.
Моченом яблокам она.
Морщинят мысли лоб ее.
Кого?
Владим Владимыч?!
А!
Пошла туфлею шлепая.
Идет.
Отмеряет шаги секундантом.
Шаги отдаляются…
Слышатся еле…
Весь мир остальной отодвинут куда-то
лишь трубкой в меня неизвестное целит.
Просветление мира.
Застыли докладчики всех заседаний,
не могут закончить начатый жест.
Как были,
рот разинув
сюда они
смотрят на Рождество из Рождеств.
Им видима жизнь
от дрязг и до дрязг.
Дом их
единая будняя тина.
Будто в себя
в меня смотрясь
ждали
смертельной любви поединок.
Окаменели сиренные рокоты.
Колес и шагов суматоха не вертит:
Лишь поле дуэли
да время доктор
с бескрайним бинтом исцеляющей смерти.
Москва –
за Москвой поля примолкли.
Моря –
за морями горы стройны.
Вселенная
вся
как будто в бинокле
в огромном бинокле (с другой стороны).
Горизонт распрямился
ровно ровно.
Тесьма.
Натянут бичевкой тугой.
Край один:
я в моей комнате, –
ты в своей комнате край другой.
А между
такая,
какая не снится, –
какая-то гордая белой обновой
через вселенную
легла Мясницкая
миниатюрой кости слоновой.
Ясность.
Прозрачнейшей ясностью пытка.
В Мясницкой
деталью искуснейшей выточки
кабель
тонюсенький –
ну, просто нитка!
И все
вот на этой вот держится ниточке.