Справедливости ради скажу, что я не только спал, читал плохие книги и потчевал себя чесноком. Я совершал многокилометровые прогулки по узким лесным дорогам и затейливым тропинкам, которые вели в тиведенскую темно-зеленую тьму. Перебирался через лежащие деревья, огибал огромные осколки скал, продирался сквозь густые заросли папоротника. Чтобы не заблудиться, захватывал с собой карту и компас, но никогда при этом не был абсолютно уверен, что найду дорогу обратно. И это придавало моим прогулкам особую прелесть.
Отдохновение для души — бродить в абсолютном одиночестве, не встречая ни одного человека. Слушать только ветер в кронах деревьев. Тихо нашептывая, набегал он, словно зыбь, на темно-зеленое лесное море. Тишину нарушали лишь птицы или олень, с треском выскакивавший из своего укрытия. В далекие времена финны, занимавшиеся подсечным земледелием, именно здесь своими мягкими кожаными ботинками прокладывали узкие тропинки. Слабые следы их еще сохранились, но совсем исчезали меж грубыми стволами деревьев. А финский язык сохранился в названиях озер и земельных наделов, которые когда-то арендовали крестьяне. Теперь тут растет лишь дикая яблоня на мягко закругленном холмике, прикрывшем развалившийся остов печной трубы. Другие времена, другие деяния. Все исчезло, но кажется: в лесу, поблескивая на прогалинах обуглившейся почвы, осталось слабое, едва уловимое эхо голосов и бубенцов.
Изоляция моя была полнейшей — процесс очищения с непременными тишиной и одиночеством. Лишь в конце недели я начал ощущать себя вновь созревшим для цивилизации. К тому же и кухонные полки начали пустеть, да и мой чеснок кончался. Я набрал номер Йенса, чтобы поблагодарить за последнюю встречу. Это был повод, чтобы позвонить, и маленькая надежда, что меня вновь пригласят.
Ответила Барбру. Сначала она не расслышала, кто с ней говорит, не узнала моего голоса.
— Ой, Юхан! Где же ты? В Стокгольме?
— Я все еще в отшельниках, почти неделю не видел ни одного человека. И я хотел бы поблагодарить…
— Значит, ты ничего не знаешь? — прервала она.
— Чего не знаю?
— Густав умер. Густав Нильманн.
— Не может быть, — плюхнулся я на стул возле телефона. — Сердце? Но он же производил впечатление такого энергичного человека в прошлую субботу.
— Нет, не сердце, — она умолкла. — Его… его убили.
Я долго сидел молча, держа трубку около уха и не понимая, что она сказала.
— Убит?
— Это все ужасно. Улла совершенно подавлена. Я была у нее сегодня, а Йенс и сейчас еще там.
— Что-нибудь известно? Кто? Как?
— Полиция еще ничего не знает, но, как всегда, говорит, что кое-какие следы есть. Ужасно. Его отравили. Можешь представить себе такую мелодраму. Отравлен! — Она рассмеялась, но смех ее напоминал всхлипы. — И этого еще мало. Когда его нашли, в руках он держал белую лилию.
— Он что, собирал цветы?
— Нет, это-то и удивительно. Как говорит Улла, после прогулки к Фагертэрну он ни разу не был у озера. Да там только красные лилии.
— Пожалуйста, попроси Йенса позвонить мне, когда он вернется. Какая ужасная история!
«Надо ехать и купить газеты», — подумал я, кладя трубку. Яд и белые лилии! Какая странная, невероятная комбинация. И из всех именно Густав Нильманн. Кому надо было убивать его?
Всю дорогу в Аскерсунд я мусолил вопрос: кому надо было убивать Густава? Связано ли это с его мемуарами? Неужели кто-то обезвредил «мину», обезопасил себя молчанием смерти?
Сделав покупки, я вновь сел в машину и раскрыл шуршащие страницы газет. Убийство получило широкую огласку, и в этом не было ничего удивительного. Ведь Густав Нильманн был очень известным актером на политической сцене, да и сочетание лилии с ядом делало всю эту историю не менее привлекательной для вечерних газет. Связь с СЭПО придавала ей особый привкус. Но Барбру оказалась права. Полиция не сделала никаких конкретных заявлений. Лишь общие заверения: расследование ведется по нескольким линиям.