Но на самом деле это бывший матрос Никифор Куницын, обличенный в 18-летнем возрасте коллегой по матросскому ремеслу, как «приспешник диавола», бунтует. Воет псалмы, а ближайшие к нему крысы тоже стараются не подкачать и музыкально пищат. Пять лет его судили и пытали на материке, так что в яму он сел уже закаленным страдальцем: бился со всеми надсмотрщиками и стражниками, кого только мог достать руками и ногами, пел, когда было приказано молчать, и молчал, когда надобно было говорить. Так и жил, так и умер под Новый год, отмотав 22 соловецких года.
Или это последний кошевой Запорожской Сечи Кальнишевский голос подает, потому как никого и ничего боле ни в этом, ни в другом мире не боится. Богатый настолько, что за счет его денежного довольствия монахи в монастыре безбедно жили долгое время — именно поэтому церковь всячески противилась реквизиции денег в пользу царя (или царицы), ну и отчества, само собой. Кошевой прожил до ста шестнадцати лет и помер в своем рассудке и на своих ногах. Правда, зрения во тьме подземелья лишился, ну так это уже побочное явление, издержки тюремного производства, так сказать.
Ну, или декабрист Горожанский, за 19 лет своего срока успевший даже придушить подвернувшегося монаха. Ему тоже было на всех наплевать, и тоже жил бы до ста шестнадцати лет, да помер в 4-летнем возрасте. Очень буйный был.
Да мало ли кто еще мог выть в подземелье — чего им, «детям подземелья», делать-то еще было? А так — гостей хоть попугать.
Игги об этом узнал, едва только появился на Соловках, бумагу сдал подорожную и пошел снег убирать совместно с какими-то монахами. Они-то ему и поведали «байки из склепа». Они-то на следующее утро и произвели престранный «церковный арест» способного мыслить иеромонаха. Мыслить, вообще-то, можно, это не возбраняется, но только в отведенных для этого церковью рамках. А иначе — это уже «крамола»! Свят, свят, свят!
Хотя арест-то был уже, вероятно, прописан в подорожной — постановление и решение. А он, дурень, сам исполнять наказание и явился. Надежда обрести дом обернулась обретением казенного дома.
Соловецкий монастырь — это жесточайшая тюрьма, где тюремщиками были сами монахи, а попы — тюремным начальством. Инквизиция? Да нет — трактовка веры такова. Когда теряется любовь, в душу заползает что-то другое. Не ненависть — равнодушие. То, в чем равны любые народные слуги любого института власти, то, что их объединяет, то, что их отличает от прочих.
5. Возвращение к жизни
Те, кто угодил в место, где у него решительно и бесповоротно ограничили свободу, испытывают странные чувства «какой-то вины». Ну, или ничего этого не испытывают, потому что они злостные нарушители моральных норм и прочих законов, установленных властьимущими. Ну, да это уркаганы, их берегут, их ставят в пример. Полицаи их уважают, а те уважают в ответ — одного поля ягоды.
Прочие же страдальцы, отболев известной тюремной болезнью «а меня-то за что?» в меру своего организма, точнее — в меру психической составляющей организма, тоже разделяются на две неравнозначные группы. Одни готовы принять все, что им, сердешным, суд назначил. Другие к такому положению дел оказываются не готовы.
И вот эти последние, на самом деле, очень прогрессивные люди, не все одинаковы. Кто-то борется, но неактивно — письма пишет, в голодовки привлекается, обращения какие-то к вертухаям придумывает. Словом, шевелятся, протестуют.
А другие, затаившись до поры до времени, вдруг отвернут голову охраннику или охранникам — и в бега. За ними, конечно, в погоню — но легко сказать, да трудно сделать. Не сдаются они, даже оголодав до костей. Нет у них другого выбора, потому что есть Вера.
— Пацаны, как нам отсюда выбраться? — спросил Антикайнен, едва удостоверился, что это действительно Соловки.
— Никак, — вздохнул Миша, он же фон Зюдофф.
— Надо осмотреться, — тоже вздохнул Игги. — Ты в себя приходи, там видно будет.
— А была эта самая — капель? — опять спросил Тойво. Вопрос этот зрел у него давно.
— Весной была, потом кончилась, — пожал плечами монах. — А что?
Тут дверь в камеру заскрипела. Точнее, конечно, засов с обратной стороны двери заскрипел, да только его сидельцам было не видно.