— О чем вы говорили?.. — спросил капитану жены позже, много позже.
Но она не ответила. Никто так и не узнал, что сказал король женщине, которая приехала из далекой страны и расплакалась во время танца. В округе еще долго судачили об этой истории.
4
Замок все хранил в себе, точно гигантская, богато украшенная, вырезанная из камня гробница, где медленно обращаются в прах кости поколений, распадаются на нитки шитые из серого шелка или черного сукна погребальные одеяния давно умерших женщин и мужчин. Тишина тоже была заперта в замке, словно узник веры, заживо погребенный в подземной темнице, обросший бородой, в отрепьях, на плесневелой и гнилой соломе. Заперты были в нем и воспоминания — воспоминания умерших, они множились в укромных уголках комнат подобно грибку, сырости, летучим мышам, крысам и жукам, как это бывает во влажных подвалах очень старых домов. Поверхность дверных ручек хранила трепет прикосновения, волнение давней минуты, когда чья-то рука нажимала на них, чтобы открыть дверь. Смутное содержание подобного рода наполняет любой дом, где людей всей силой настигала страсть.
Генерал смотрел на портрет матери. Каждая черточка этого узкого лица была ему знакома. Глаза с сонным и грустным презрением вглядывались во время: с таким взглядом женщины прошлого ступали на плаху, одновременно презирая тех, ради кого умирали, и тех, кто их убивал. Замок ее семьи был в Бретани, на берегу моря. Генералу было лет восемь, когда его однажды летом отвезли туда. Тогда уже путешествовали по железной дороге, правда, очень медленно. В сетке для багажа лежали дорожные сумки в полотняных чехлах с вышитой на них материнской монограммой. В Париже шел дождь. Мальчик сидел в глубине коляски, обитой изнутри голубым шелком, и сквозь запотевшее стекло смотрел на город, сверкавший полосками в струях дождя, словно живот толстенной рыбы. Он видел заостренные крыши, высокие трубы, торчавшие серыми кривыми палками среди грязных завес мокрого неба, — они будто кричали миру о тайнах совершенно иных и непонятных судеб. Под дождем смеясь шли женщины, приподнимая одной рукой подолы юбок, их зубы сверкали, словно и дождь, и чужой город, и французская речь — все это было радостным и упоительным, только ребенок этого пока понять не может. Он же, восьмилетний, серьезно сидел рядом с матерью в коляске, напротив горничной и воспитательницы, и чувствовал, что у него есть некая миссия. Все наблюдали за ним, маленьким дикарем, приехавшим издалека, из леса, от медведей. Французские слова мальчик произносил с осторожностью, тщательно, волнуясь. Он знал, сейчас он говорит в том числе и от имени отца, замка, собак, леса и оставленного дома. Открылись ворота, коляска заехала в просторный двор, перед широкой лестницей склонились лакеи во фраках. Все это казалось слегка враждебным. Мальчика провели по залам, где все мучительно и угрожающе лежало и стояло на своих местах. В большой зале на первом этаже его ждала французская бабушка. У нее были серые глаза и маленькие, редкие черные усики; волосы, когда-то бывшие рыжими, а теперь грязновато-оранжевые, словно время забыло вымыть эту гриву, были убраны в высокую прическу. Бабушка поцеловала внука, белыми, костлявыми руками слегка отклонила назад голову новоявленного отпрыска и посмотрела на него свысока. Toute de même, — сообщила она матери, в волнении стоявшей рядом, как будто экзаменовала ребенка, как будто вот-вот что-то должно было выясниться. Потом принесли липовый чай.
У всего был невыносимый запах, ребенку стало нехорошо.
Ближе к полуночи он заплакал, его начало рвать. «Позовите Нини!» — пробормотал он и захлебнулся от слез. Так и лежал в кровати, белый как смерть.
Не следующий день у него поднялась температура, он начал бредить. Приехали чинные доктора в черных смокингах, через среднюю петлю своих белых жилетов они вытаскивали золотые цепочки от часов, склонялись к ребенку, от их бород и одежды исходил тот же запах, что и от предметов в замке, от волос и рта французской бабушки. Мальчик чувствовал: если этот запах не прекратится, он умрет. Жар не спал даже к выходным, пульс у больного замедлился. Тогда телеграммой вызвали Нини. Прошло четыре дня, прежде чем няня добралась до Парижа. Мажордом с окладистой бородой не узнал ее на вокзале. Нини добрела до дворца пешком, с узлом в руке. Она приехала так, как прилетают птицы, — по-французски не понимала, города не знала, так никогда и не смогла ответить, каким образом ей удалось в чужом городе найти дом, скрывавший в себе больного ребенка. Нини вошла в комнату, вытащила из постели умирающего мальчика — тот уже совсем было затих, только глаза светились; взяла его на руки, крепко обняла и тихо села, покачивая в объятьях. На третий день ему совершили последнее помазание. Вечером Нини вышла из комнаты, где лежал ребенок, и по-венгерски сказала графине: