Выбрать главу

Адмирал был в штатском — посоветовали опытные люди, военным становилось день ото дня опаснее, придирались, требовали «определиться» — с кем, почему, за что… Полинявший извозчик довез за пять николаевских от вокзала до Мариинской площади, здесь военный оркестр — солдаты в белесых гимнастерках — играл «Марсельезу», Колчак спросил насмешливо: «Как теперь называется? Площадь, дворец?» — «А как было, так пока и есть, — махнул рукой ванька. — Поговаривают, будто наименуют Февральскими бурями. Слух, должно». — «Я бы назвал: площадь Больших ветро́в, — без улыбки сказал Колчак. — Революционно и соответствует. Теперь из этого дворца идут ветры», — отдал деньги, направился к центральному подъезду, он был закрыт, работал боковой, слева, здесь стоял офицер охраны и с ним два волынца.

— Я к военному министру, — сказал Колчак. — Мне назначено.

— Вы…

— Адмирал Колчак.

Офицер смерил оценивающим взглядом:

— Черноморский герой… Что ж, господин адмирал, я вас помню — в газетах портреты были. Вы, говорят, за монархию?

«Спросить? — подумал он. — Ты же присягал, ты же в гвардии».

И, словно угадав, офицер пожал плечами:

— Да ведь он отрекся, ваше превосходительство. Он велел присягнуть Временному… Он нас отдал. Идемте, я провожу вас.

Поднялись по лестнице, около приемной офицер сказал:

— Здесь стоял революционер Балмашев в адъютантской форме. А отсюда вышел егермейстер Сипягин, министр внутренних дел. И был Балмашевым убит. Зачем?.. — спросил искренне, с собачьей тоской в глазах.

Они здесь ничего не понимали — в подавляющем большинстве. Зачем убили Сипягина, Плеве, Сергия Александровича, зачем царя свергли, зачем, зачем, зачем…

«А я — понимаю?» — Слова едва не вырвались, стали явью, стыдно-то как… Нет, если по совести — он тоже ничего не понимал. Кроме одного: идет война с тевтонами. Она должна вестись до конца, до победы. Это — главное.

Промысел Божий — в это он верил. Не во что больше верить.

Секретарь (или адъютант — он был в ремнях, скрипучих крагах, но без погон) вежливо проводил в огромную залу, видимо, для заседаний, здесь, среди зеркал и настенных орнаментов, громоздился длинный стол, для раздумий, наверное.

Первый раз в жизни оказался адмирал в этом дворце. Здесь — он знал это — хранилась картина художника Репина «Торжественное заседание Государственного совета». О ней много писали — как когда-то о «Последнем дне Помпеи» Брюллова, было любопытно — что увидел художник в монументальном зале с колоннами, наполненном высшими сановниками империи с Государем во главе. Гоголь утверждал, что портрет, написанный гениальным мастером, оживает. На фотографии можно прочитать судьбу запечатленного лица. Но можно ли прозреть судьбу огромной страны всего лишь на живописной работе — пусть и исполненной харизматическим художником?

Говорили, что лицо у Государя изображено отрешенно, будто совсем не до заседаний и решений Николаю Александровичу и гложет его страшное знамение, видимое ему одному, и все читается на лице. Царь-призрак, царь-мертвец среди таких же ряженых и ни на что не способных. Неслыханные перемены, невиданные мятежи — вот поэт угадывает, предчувствует, а художник утверждает непреложно.

Впрочем, все это скорее относилось совсем к другой картине — Серова, написавшего странный портрет Государя в тужурке: «Эмалевый крестик в петлице и серой тужурки сукно…» Колчак не был знатоком живописи и, вполне возможно, — перепутал. Но он был прав по сути, увы…

Сквозь открытое окно ветер внес в залу ненавистные звуки «Марсельезы», вдалеке, в глубине анфилады, распахнулись двери, взяли часовые на караул, и в сопровождении двух адъютантов двинулся навстречу адмиралу по бесконечной ковровой дорожке Керенский. Искусно расставленные по пути посты (они были совсем излишни, но казались необходимыми) стучали прикладами, троица приближалась, наконец двое солдат, украшавших залу ожидания, отбили шаг навстречу друг другу и назад, вошел Керенский, адъютанты замерли за его спиной с восторженными лицами, Александр Федорович величественно протянул руку, коротко, по-военному наклонив голову, потом повернулся к огромной золоченой раме без холста, здесь еще совсем недавно находился присутственный портрет Государя. Склонив голову к столу (это никак не смотрелось преклонением или даже уважением — скорее сочувствием сильного слабому), военный министр держал речь. Говорил он, естественно, не для Колчака, бывший командующий его совсем не интересовал, как вышедшая в тираж фигура, а для себя: это была как бы репетиция речи, которая почему-то может еще пригодиться.