Выбрать главу

— Телеграмма получена! — вещал между тем Юровский, потрясая розовым бланком правительственной связи. — За мной все, кому положено!

По лестнице двинулся первым, гости толпой несуразной следом, постепенно все построились по должностям и значимости, песня вскипела с новой силой: «Чья власть на свете так сильна?..» Реплики вспыхивали то там, то здесь: «Девок, девок изуродую — мать родная не узнает!» — это кто-то предполагал о царевнах, «Святая… эта… которая…» — формулировал еще кто-то, хозяин же недавнего торжества, Войков, открывал, срывая ногти, один ящик за другим — в стенных шкафах, столах, тумбочках и столиках искал куда-то запропастившийся маузер. Найдя же — вывалился в хвосте гостей на улицу.

Была ночь, тишина плыла над городом, ни огонька вокруг, в отдалении, словно гроза надвигалась, звучали раскаты. Все враз отрезвели, Голощекин подошел к Юровскому: «Пушки сибирцев, торопиться надо». — Вдруг начальница хора с треском разодрала белую праздничную кофточку: «Ах, тальянка ты, тальянка, — взвыла, будто пахучая мартовская кошка, — косогором улочка на тебе…» — «Вся жисть, тальянка, все одно — разгулочка!» — подхватила толпа, бросилась в пляс, непримиримый, злобный, разухабистый и свальный. Кто-то рвал на себе волосы и топтал пиджак, кто-то выкаблучивал так, что земля из-под ног летела, как из-под песьих роющих лап. Посреди хаоса и воя замер со знаменем в руках похожий на Феликса, стоял икая, голова клонилась долу, вокруг топали, кто-то крикнул: «Царствию рабочих и этих… пособников… подвижников… подельщиков… ну — крестьян — конца не буди-ить…» — «Феликс» дрогнул и с грохотом рухнул, наступив на край полотнища. Оно разодралось с оглушительным треском. Но — никто не заметил, не до того было. Женские голоса пристроились, выводили ладно, все покрывала голосина начальницы хора: «Ах, тальянка ты, тальянка, ты не плачь, красавица, мы свово царя-поганку вздрючи-им за яйца!» — в последнем слове она не спела «и краткого», вышло очень мелодично.

Голощекин между тем подошел, держа руку под козырек не по уставу, странным таким углом — к Юровскому, на запястье военного комиссара болтались на длинной цепочке «романовские» золотые часы.

— Милый Яков… Ход революционного времени — неу… нео… остановим! — нашел окончание и уронил часы. Поднял, приложил к уху: — А все равно — идут! Ишь, какие-царские-сякие…

— Ну ладно, хватит, все! — гаркнул Юровский. — Поехали, — скрылся в темноте. Все стихло — словно дирижер палочкой взмахнул; Голощекин, продолжая держать руку у козырька, — момент требовал значительности и силы, — направился к автомобилю, там уже сидели Войков и все остальные. Дверца оказалась захлопнутой некстати, Шая начал рвать ее: «Пустите, пожалуйста…» Дверца не поддавалась. «Как же так, — недоумевал Голощекин, — ведь без меня не может… не может совершиться…» Наконец он догадался, что следует особым образом повернуть ручку, дверца открылась, свалился на сиденье, встал: «Господа! То есть… мы против господ, значит, я к тому, что главное… событие двадцатого века совершится неотвратимо! Однако… Здесь запах?» — «Шая, ты заблевал всю машину! Сядь!» — «Что значит — заблевал? Это мы о-чи-ща-ем-ся! В новую прозрачную… То есть — белую… Нет. Светлую жизнь! Товарищи! Весь мир следит за делом рук товарища Ленина! И за нашими… как бы…»

Автомобиль тронулся, «Феликс» — он воткнул древко знамени в задний бампер — рухнул со звоном, но — поднялся: «Без… знамени… нет… сила… не… та…» — рвался следом за ускользающим автомобилем, но тяжелый флаг тащил совсем в другую сторону. И рев автомобильного мотора смешался вдруг с грохотом вышибленной оконной рамы и звоном выбитого стекла…

Глава 3

Таяла короткая июльская ночь, яркие летние звезды исчезали, растворяясь в свету, доктор Боткин сидел за столом у свечи и торопливо записывал странные, невесть откуда нахлынувшие мысли: «Друг мой… — выводила рука, — я думаю, что мы все здесь, в этом тюремном доме, давно уже мертвы, и остается только подождать, когда этот факт непреложный станет достоянием всех…»

Спал мальчик, вскрикивая во сне, Александра Федоровна сидела на стуле рядом с его кроватью, и губы беззвучно шептали молитву: «Господь Всеблагий, все по воле Твоей, но сохрани ребенка безвинного…» Император лежал с открытыми глазами, не спалось, недавняя обедница не шла из головы — дьякон не заговорил, а запел слова заупокойной, и священник подхватил, не поправил, и все молящиеся опустились на колени… Не должно человеку себя отпевать при жизни, грех это… Или? Нет — прозрение, знамение, скорбное предчувствие, ниспосланное Господом, как некогда Сыну Своему, когда Тот молился о чаше. «Пусть будет не так, как хочу я, — повторил Николай слова Спасителя, — но как хочешь Ты…»