Одед не возражал и не спорил. Мой любимый принимал меня такой, как я есть: не приставал с расспросами, а просто уступал. А уступив, успокаивал, утихомиривал и даже убаюкивал. Убаюкивал до тех пор, пока я не научилась спать девять часов кряду и не-не-не-бояться-зла, потому что он — мой оплот.
Алиса с кончиком косы в зубах — совершеннейшая дурочка и законченная врушка. Она ни звука не способна издать, не сфальшивив, — вот и мое детство в ее описании здорово искажено. Но это я ее такой создала, и негоже мне снимать с себя ответственность за ее выдумки, которые к тому же доставили мне несколько приятных минут.
Ну, а мое собственное изложение? Разве в нем больше правды? Разве заслуживает оно большего доверия? Неужели мое детство действительно было таким мрачным, как я пытаюсь его представить? Ни доброты, ни радости от росы на траве газона?..
В конечном счете, все вышло не так уж плохо: я по большей части вполне вменяема и дееспособна, довольно сносно воспитала сыновей… По всем устоявшимся критериям я нормальна, и любой здравомыслящий человек скажет, что мои родители все-таки кое-что делали правильно, и что в «Пансионе Готхильфа» были, очевидно, и светлые углы. Иначе и быть не могло! Обязательно были светлые углы! Здравый смысл подсказывает, что были… Возможно, последовавшие события отбросили тень назад, из-за этой тени я и вижу свое детство в черном свете…
Эти мудрые мысли принадлежат Рахели, моей свекрови, которой мы немного и только в общих чертах рассказали о моем прошлом. Что я могу возразить? Наверное, было и хорошее. Я готова признать, что было. Но что толку мне в этом хорошем, если я его совсем не помню?! Зато я совершенно точно помню и знаю, что с ранних лет начала прикидывать, сколько времени еще я буду вынуждена терпеть общество своей семьи.
Выходит, не одна только мама стремилась сбежать — склонность к дезертирству у меня наследственная.
«Завтра маме станет лучше, она встанет, и вы втроем пойдете покупать пальто принцесс», — обещал Шая. «Пальто принцесс» в конце концов были куплены в магазине подержанных вещей несмотря на то, что уже начиналось лето…
Отец собирал книги, а мама коллекционировала театральные костюмы. Пристрастия Эрики в области одежды соответствовали фантазиям ее мужа, и наши шкафы были заполнены разнообразной одеждой, пригодной лишь для карнавала. Старшая дочь полюбила наряжаться, а еще ей, видимо, доставляло удовольствие, когда ей расчесывали волосы. Ее веки при этом переставали моргать и медленно опускались, полуприкрыв зеленые кошачьи глаза…
Алиса назвала мою сестру «медлительной», и это же слово употребляли родители, когда хотели — но не смели — сказать «умственно отсталая». Только умственно отсталой сестра не была, нет-нет! Да, движения Элишевы были странноваты, она неправильно держала карандаш, и простейшие примеры по арифметике доводили ее до слез. Но, несмотря на это, я уверена, что сейчас ее не стали бы оставлять на второй год или отправлять на профобразование. Потому что, наряду со всеми своими странностями, она, например, любила читать — и не одни только книжки «для девочек», а, главным образом, исторические романы. Я помню ее погруженной в потрепанные тома «Айвенго» и «Камо грядеши». Читала она очень медленно — на одну книгу уходили месяцы. Когда ее заставляли читать вслух, она читала с выражением, как воспитательница детсада, и хоть выделяла не те слова, но прочитанное понимала очень хорошо, и ей было интересно. Элишева легко выучила английский язык — только слыша разговоры постояльцев; она умела различать голоса птиц — я этому так и не научилась; она помнила имена всех, кто у нас останавливался хотя бы на одну ночь. А когда ее подкосило, сквозь трещины разбитой души продолжали просачиваться ужасающие своей точностью высказывания.
«Я твоя еврейка», — сказала она мне.
«Что это значит?»
«Что я твоя еврейка. По доброте своей ты обо мне заботишься, чтобы я не умерла еще раз, хотя на самом деле тебе хочется, чтобы евреев не было. Ты никому не позволишь меня обидеть, но в глубине души испытываешь ко мне отвращение за то, что я не такая, как ты».
Прохладный летний день. Сестра стоит во дворе в красном пальто, отороченном черным искусственным мехом. Глаза завязаны темным шарфом, а руки слепо протянуты вперед и ловят резиновый мяч. Акробат Джимми — второстепенный участник уличного представления на иерусалимском фестивале — говорит с ней по-английски с шотландским акцентом, который она с трудом понимает. Акробат не глух и не нем — увечьем его наделила Алиса по собственной прихоти — и Элишева всем телом поворачивается на его голос. Сестра не смеется — ни колокольчатым, ни каким-либо другим смехом. Ее полные плечи устремлены вперед, руки замерли в воздухе. Холодный ветер гонит по небу облака, и солнце то скрывается, то снова выходит. Лучи света, проникая сквозь качающиеся ветки, создают быструю смену света и тени на лице сестры. Джимми, я, ветки, тени, солнце — мы ни на минутку не перестаем двигаться, а Элишева застыла на месте, послушно ожидая команды.