После такого начала Капустин понес вздор о линии, анатомии, греческой скульптуре и, ощупывая кисти моих рук, удивлялся их необычайной гибкости. Временами мне казалось, что он сомневается в реальности моего существования, точно я была дипломированным средневековым призраком. Он заставил меня ходить, поворачиваться, вальсировать, и каждое новое движение вызывало у него недоумение, мучительный вопрос…
Я была довольна произведенным эффектом. Алешка прозрел и с того дня резко переменил свое отношение к жалкой натурщице. Теперь я позировала ему почти ежедневно. Он делал массу быстрых зарисовок, нервничал и сокрушался по поводу своей бесталанности. Я как могла помогала ему практическими советами, исподволь внушала ему мысль о наступлении новой эпохи, когда чисто земные идеалы растворятся в более совершенных надзвездных структурах. Он был сущим ребенком и почти ничего не понимал, но моментами мне казалось, что его неразвитые умственные способности стремительно растут под действием сложной перцептивной системы, которую являло мое искусственное тело. Вдохновленная первыми успехами, я уже верила, что с помощью Алешки смогу дать отсталой планете новый толчок интеллектуального развития.
Увы, все обернулось маленькой пошлой трагикомедией. Неучтенные параметры, факторы психического разброса… Природа гомозавров оказалась гораздо сложнее моделей, выработанных вестянской наукой. Достигнув с моей помощью довольно высокой стадии духовной культуры, Алешка сохранил в себе атавистические инстинкты, присущие его генотипу. Продержавшись на головокружительной высоте не более полугода, он истощил свои поиски и стал быстро катиться вниз, в липкую богемную грязь. Теперь он смотрел на меня другим взглядом – хищным, злым. Он забросил незавершенные полотна: «Напряжение универсума», «Гистерезис мировой скорби», «Мегасинтез рас»… Хмель восторгов улетучился, у него болела голова, он страшился ночных кошмаров. Работа его угнетала, он вновь затосковал о быстром успехе, славе, богатых заказчиках с жабьими мордами.
Моя жизнь тоже резко переменилась. Почувствовав мою слабость, он что ни день таскал меня по хлебосольным домам провинциалов, в салоны тщеславных старух, в шумные компании литературных бродяг. Увлеченная нереальными планами реванша, я долго не замечала, какую жалкую роль при нем играю. Я была всего лишь средством достижения самых низменных целей развращенного гомозавра, которому было плевать на синтез космических культур. Уездным меломанам он демонстрировал меня как редкостную биологическую аномалию, миловидного монстра, которого при желании можно было ущипнуть в темном углу и даже пригласить на танец. И все же я, истинная вестянка, прощала Алешке-Альфреду и грубость, и измены. Он все еще оставался моей последней надеждой, смыслом страшного тридцатилетия. Я оправдывала каждый его поступок, верила в любую ложь, старалась видеть в нем природный гений. Я еще не знала, что самое тяжкое испытание – впереди…
Алешка давно мечтал о путешествии за границу. Для художника в этом желании не было ничего предосудительного. Возможность учиться у прославленных мастеров живописи, яркие впечатления, экзотика – все это было необходимо истинному таланту. Поминая прошлое, я втайне завидовала богатым барыням, колесившим по тихим странам, кормившим попугаев в уютных отелях и зевавшим в ложах оперных театров. Правда, мои желания были более скромными: маленькая комнатка, скудный стол, возможность видеть и опекать Алешеньку. Это была та самая малая капля счастья, которой мне недоставало вдали от звездной родины. Но чтобы поехать за границу, нужны были деньги, а мы были бедны.
Конечно, существовали способы пробиться в люди: холуйство, чинопочитание, неравные браки, подложные завещания, взяточничество, воровство. Но все это так усердно порицалось моралистами, попами и прочими лицемерами, что я полагала, будто для нас этот путь неприемлем. В действительности все обернулось еще большей бедой – Алешка избрал самый мерзкий приемчик из тех, что применялись гомозаврами его круга. Он решил продать меня. Да, господа, именно продать!
Весной восемьдесят шестого года Алешка-Альфред сообщил мне приятную, по его словам, новость: его познакомили с «нужным» человеком, меценатом Модестом Петровичем Лихоглядовым. Я обрадовалась. Имя мецената было мне знакомо. В городишке о нем ходили самые разнообразные слухи. В своем огромном особняке он содержал нечто вроде кунсткамеры. Лишь немногим довелось видеть чудеса, собранные Модестом Петровичем: загадочных каменных идолов, монеты из раковин, картины из птичьих перьев, чучела экзотических животных, заспиртованных рыб, каменные топоры и даже лапти, образчики ремесленного искусства всех губерний. На мой взгляд, подобное собирательство без всякой системы и цели больше носит характер нервного заболевания, что-то вроде «синдрома Плюшкина», но в нашем бедственном положении это не имело значения. Лихоглядов щедро осыпал милостями всякого рода вундеркиндов и непризнанных гениев. К тому же, он, по-видимому, был безвредным гомозавром, хотя и отличался слабостью к женскому полу. Его печальные похождения были предметом постоянных сплетен базарных кумушек. Так как Модест Петрович по странности своей натуры мог воспламеняться только всем сверхобычным, его «Дульсинеи» были женщинами из ряда вон выходящими. Но и страдал он от них страшно. Его последняя жена, циркачка из проезжего балагана, ворочавшая пудовые гири как кастрюли, вышвырнула Лихоглядова из окна дворянского собрания, когда тот, разгоряченный коньяком, проявил внимание к глухонемой мулатке, разносившей нераспечатанные колоды карт. Хотя Модест Петрович сломал при этом ребро, суд при рассмотрении бракоразводного дела не учел это обстоятельство, и меценату пришлось откупиться от циркачки пожизненным содержанием.