Возможно, когда-нибудь наша наука сумеет создать полную математическую модель земной цивилизации. Модель с логической стройностью объяснит, как в этой системе возникают явления жандармского типа, за которыми следуют затухающие волны скудомыслия, псевдоидеалы, псевдооценки, вакханалия «добра и зла». Но какую радость это знание принесет мне? Какую компенсацию? За годы ссылки что-то во мне окончательно надломилось, обесценилось. Мое фальшивое «я» стало неуправляемым, болезненным. Мои попытки выйти из этого состояния ни к чему не приводили… И тогда я решила выйти из игры. Тихо, незаметно…
Это случилось часа два назад. Когда купчик Карасев захрапел, я взобралась на подоконник третьего этажа меблированных комнат, открыла окно и с облегчением посмотрела вниз, на грязную мостовую. Покачиваясь, я ощущала удивительную легкость во всем теле. Я была свободна, горда, независима… Миг падения казался избавлением от рабства чужого тела, чужих мыслей и страстей. Я послала прощальный поцелуй ночному городу и… заледенела.
Это был очередной фокус психотехников. Безотказно сработала программа биозащиты, и шаг, казавшийся таким легким, стал невозможным. Я не могла погибнуть по собственной воле, это противоречило мнемоинструкции.
Я застонала от бессильной злости, отчаяния. Теряя силы, я продолжала биться о синее стекло ночного воздуха, и вдруг произошло скромное, явно запланированное чудо! Откуда-то с заоблачной высоты пролился дождь холодных искрящихся звуков. Мне показалось, что в небе ярко вспыхнули маяки Фоногоры. Господа, как же ужасно было пробуждение контактолога Леймюнкери на подоконнике третьего этажа, в прокуренной комнатке, где на атласном диване спал красномордый детина. Отвратительная картина! Мнемоинструкция сработала четко – не осталось сомнений, что ссылка закончена, моя земная мука подошла к концу.
На прощанье я вылила остатки шампанского в хромовые сапоги Карасева, расфасовала сыр в карманы его сюртука и украсила бисквитный торт гаванскими сигарами. Смеясь, я выбежала из номера и, воспользовавшись черным ходом, оказалась на улице. Я бежала, как сумасшедшая, желая только одного: поскорее покинуть эту тихую планетку, подслеповатую звезду, мир, где все было не подлинным – любовь, честь, верность…
И вот я здесь, на свободе. Какое счастье!.. Точнее, какое унижение. Теперь я вижу, что стала жертвой двойного обмана. Гарантия, мнемоинструкция, равенство шансов… Приманка для дурачков. Судя по вашим респектабельным маскам и манерам, не скажешь, что в этой трижды проклятой ссылке вам приходилось ползать на четвереньках. Понятно, откуда в вас такая спесь. Вам кажется, что ваши роли заслуженны и сыграны на славу. Очень скоро вы убедитесь, что существуют вещи, которые при всем желании невозможно скрыть. Все мы обросли грязью, отвратительной коростой. Не так ли, мадам Ирнолайя? Не так ли, дорогой кэп?
С этими словами Леймюнкери взобралась на стол и, сбросив грязные туфельки, начала тихо смеяться.
– Да уж, – цинично заявила Ирнолайя, – для вас это, видно, была азартная игра, сударыня. Таскались по кабакам, живали-с содержанкой. Постыдились на нас всю эту требуху вываливать.
Леймюнкери вытянула губы трубочкой и, передразнивая актрису, повторила:
– Требуха… Думаете, не понимаю, к чему подобное моралите? Вы правды убоялись! Привыкли к земному псевдоприсутствию, а тут вдруг ненароком что-нибудь вскроется из мизансцен вашей жизни. Ну и жмитесь по углам. А я ничего не боюсь. Не я сочинила этот гаденький спектакль, и не мне отвечать за поступки девицы Люлю. Капитан, я ведь имею право так думать?
– Разумеется, детка, – невнятно пробормотал Шперк, потирая шершавый подбородок. – Думать в нашем положении… мм… не возбраняется.
– Дипломат, – фыркнула Леймюнкери, пудрясь облезлой кроличьей лапкой. – Здорово вас напугали бабьи колючки.
Федор Исидорович неопределенно махнул рукой и на всякий случай подмигнул контактологу, мол: «Сочувствую вам, голубушка». Откровения куколки задели его самолюбие. Он понимал, что монолог девицы с побитым лицом носил отнюдь не развлекательный характер. Фейерверк мнимых откровений не имел ничего общего ни с исповедью, ни с покаянием. Шперк назвал бы это разоблачением. А это уже было крайне опасно. За годы ссылки его ничего не страшило больше мысли о том, что нелепый случай может разоблачить фальшь его благообразной маски. Он цеплялся за нее, как за последнее прибежище, в надежде, что его дух соткан из приличного иррационального материала и не подвержен порче. С этой высокой точки самомнения ему было удобно оправдывать свои бессознательные грехи и клеймить позором «жалкую модель гомозавра-философа». В этом было даже что-то привлекательное: время от времени принимать гамлетовские позы и говорить о совести, морали, поиске высшего смысла… Теперь такая линия поведения становилась бессмысленной. Своим рассказом контактолог дала понять, что прекрасно знает о том, как много мелких пакостей совершили они здесь, на Земле, без тени сожаления, только потому, что надо было выжить – выжить и вернуться.