– Извините?! – возражает.
ОЧКИ. Странно зеркалящие голубым перламутром стёкла в чёрно-красной оправе. Дорого, стильно, эксклюзивно, и ни фига не видно его глаз.
И ухом не веду, изображаю уверенность, но он упёртый:
– Конец очереди там, – кивает в бесконечность млечного пути.
И, конечно, даже никаких «извините» вам.
– А я стояла! – не теряюсь. – На пару минут отошла, хотела попробовать в старом автомате, вон в том углу, они же отличаются? Вы не в курсе? У Вас тоже не распечатываются стикеры для багажа?
– Тоже, – сухо. – Я Вас не помню в очереди.
– Я занимала вот за этим человеком, – тычу в сикха с бирюзовым домом на голове, стараясь выжать из себя улыбку, более-менее похожую на ту, которой потчевала его стюардесса австрийских авиалиний. – Остальных, наверное, уже вызвали. Они же вызывают… и моя очередь потерялась.
Обнаружив в моих речах очевидную долю правды, мужик на мгновение задумывается, меряет меня своими перламутровыми стёклами, словно решая судьбу, затем, наконец, выдаёт:
– Вас здесь не было.
– Послушайте, Вы здорово мне поможете, если позволите здесь встать.
Моей фирменной канадской улыбкой можно опоясать весь мир при желании, и она всегда работает, ВСЕГДА. Но не на этот раз:
– Нет.
И смотрит прямиком в глаза. Вот скажите, как можно отказывать женщине, глядя ей прямо в душу? КАК?
The Cinematic Orchestra – The Workers of Art
Яркий полуденный свет, свободно льющийся в бесконечные окна аэропорта Эль Прат, бликами отражается в стёклах его очков, не давая разглядеть глаза. Я даже не вижу, какого они цвета.
– Если я встану в конец очереди, мне ни за что не успеть на свой рейс, – объясняю. – Вы понимаете? И не моя вина, что аэропорт работает через задницу! – напираю.
И уже совсем не могу улыбаться. Вот совсем.
– Вы не единственная попали в такую ситуацию. Все ждут, и никто не лезет без очереди.
Служащая аэропорта – всё та же чернокожая девица с необъятной, но довольно сочной задницей (чёрт, ну вот почему они у них такие всегда ладные?!), наряженная в довольно стильно скроенный серый костюм и красный галстук, шествует вдоль млечного пути, опрашивая пострадавших. Новые технологии, блин…
Пользуясь случаем, отвлекаюсь от проекта «улететь любой ценой»:
– Девушка, а скоро вызовут рейс на Вену? У меня посадка заканчивается через тридцать минут! Я нервничаю, Вы понимаете?
– У нас есть более ранние рейсы. Вылетят все, не беспокойтесь, мы вызовем.
– Да, но…
И тут я снова слышу этот голос, и он вполне мог бы быть приятным, вообще-то, если бы не дотошная мелочность его владельца:
– Извините, Вы не могли бы мне помочь? – ему оказывается, тоже нужна помощь.
– Да, конечно, сэр. Я Вас слушаю.
– Нужно объяснить вот этой девушке, – кивает на меня, – что конец очереди в конце очереди, а не там, где ей удобно.
Мудрые индусы говорят: хочешь узнать, чем наполнен сосуд – тронь его и посмотри, что польётся. И вот зачем я его тронула?
Разворачиваюсь всем корпусом и смотрю на… на свою стратегическую ошибку. Хорошо, что нас разделяет его чемодан. Блондины не в моем вкусе, говорю себе, игнорируя тот факт, что мужик ни в каком месте не блондин, скорее, шатен. И едва открываю рот, чтобы сообщить стражу аэропортного порядка в сером костюме с красным шарфом и крутой задницей свою версию, как вдруг «объект» немного разворачивается и устремляет свой многозначительный взор на стоящую позади него ту самую арабскую семью из одних баб с выводком потомства, самый младший член которого, он же самый буйный, опять орёт во всю глотку.
И мне становится… всё понятно.
– Окей, – говорю и отъезжаю с чемоданом ровно на два метра от незаконного места в очереди. Настроения искать другую кандидатуру уже нет вообще никакого.
Мужик возвращает своё внимание планшету. Я стою, словно пустое место, как невидимка, и мне так паршиво… Сволочь ты, думаю. И внезапно испытываю острую потребность сказать ему это в лицо. Бросив чемодан, прыгаю на шаг обратно:
– Что? Такой принципиальный, да?
Для него мой выпад оказывается неожиданностью. Как, впрочем, и для всех остальных пассажиров, окружающих нас в этой очереди – почти все они, включая арабскую мамашу и её, наконец, заткнувшегося ребёнка, пялятся на меня. Но я не из тех, кого волнует суд общественности:
– Будь у меня ноги подлиннее и красное служебное платье, где была бы твоя грёбаная принципиальность? Или давай-ка лучше назовём её… «выборочная добродетель»?
Он меряет меня взглядом. Унизительно так, вызывающе, почти с пренебрежением. И вдруг совершенно невозмутимым, а потому практически издевательским тоном говорит: