Выбрать главу

Колин Гувер

9 ноября

Фэллон

Я полупрозрачен, подобен воде. Дрейфующий, не имеющий цели. Она - якорь, тонущий в моем море.
— БЕНТОН ДЖЕЙМС КЕССЛЕР.

Интересно, с каким звуком этот стакан разобьется об его голову?

Это толстый стакан. Его голова твердая. Громкий «БУМ», наверное, будет.

Интересно, а пойдет ли у него кровь? На столе есть салфетки, но не похоже, чтобы они смогли впитать много крови.

- Ну, да. Я немного ошарашен, но так и есть, - говорит он.

От звука его голоса я крепче обхватываю стакан в надежде, что он остается в моей руке, а не разобьется об его череп.

- Фэллон? - он прочищает горло и пытается смягчить слова, но они все равно ранят меня, словно ножи. - Ты скажешь что-нибудь?

Я прокалываю соломинкой льдинки в стакане, представляя, что это его голова.

- Что я должна сказать? - бормочу, напоминая скорее непослушного ребенка, чем восемнадцатилетнюю взрослую, которой являюсь. - Мне что, поздравить тебя?

Прислоняюсь спиной к кабинке позади меня, и скрещиваю руки на груди. Смотрю на него и думаю: это сожаление в его глазах от того, что я его разочаровываю или он просто снова играет. Он всего пять минут тут сидит, а уже превратил часть кабинки в сцену. И вновь я вынуждена быть его зрителем.

Его пальцы барабанят по чашке с кофе, пока он молча смотрит на меня в течение нескольких ударов.

Тук-тук-тук.

Тук-тук-тук.

Тук-тук-тук.

Он рассчитывает, что я все-таки сдамся и скажу то, что он хочет услышать, но он пропустил последние два года моей жизни и не знает, что я больше не та девочка.

В конце концов, когда я отказываюсь участвовать в его представлении, он вздыхает и роняет локти на стол, - что ж, я надеялся, ты порадуешься за меня.

Я трясу головой в недоумении.

- Порадоваться за тебя?

Он, должно быть, шутит.

Он пожимает плечами и, к его и без того раздражающему выражению лица, добавляется самодовольная улыбка.

- Не знал, что еще способен стать отцом.

От недоверия я громко смеюсь.

- Спустить сперму во влагалище двадцати четырёхлетки, не значит стать отцом, - с толикой горечи говорю я.

Его самодовольная ухмылка исчезает, и он откидывается назад, наклоняя голову набок. Он всегда так делает, когда не уверен, как вести себя на публике. "Напусти на себя глубоко задумчивый вид, так можно изобразить практически любое чувство: грусть, замкнутость, вину, сочувствие".

Он, наверное, забыл, что учил меня играть большую часть моей жизни, и этот взгляд - один из первых, которому он научил меня.

- Хочешь сказать, я не имею права называть себя отцом? - говорит он обиженно из-за моего ответа. - Тогда кто я для тебя?

Принимаю его вопрос за риторический и протыкаю еще один кусочек льда. Ловко цепляю лед соломинкой и кладу его в рот. Разгрызаю его с громким, безразличным хрустом. Естественно, он не ждет ответа на этот вопрос он. Он перестал быть "отцом" с той ночи, когда моя актерская карьера зашла в тупик, тогда мне только исполнилось шестнадцать. И, честно говоря, я даже не уверена, был ли он таким хорошим отцом до той ночи. Мы всегда больше походили на учителя и ученика.

Он запускает руку в дорогущие пересаженные волосы на лбу.

- Зачем ты так? - с каждой секундой его все больше раздражает мое поведение. - Все еще злишься, что я не пришел на твой выпускной? Я тебе уже говорил, что у меня слетело все расписание.

- Нет, - отвечаю спокойно. - Я не приглашала тебя на выпускной.

Он отстраняется, недоуменно смотрит на меня.

- Почему?

- У меня было всего четыре билета.

- И? - спрашивает он. - Я твой отец. Почему, черт возьми, ты не пригласила меня на выпускной?

- Ты бы не пришел.

- Ты не могла этого знать, - отстреливается он.

- Ты не пришел.

Он закатывает глаза.

- Ну конечно же, я не пришел, Фэллон. Меня не пригласили.

Я тяжело вздыхаю.

- Ты невыносим. Теперь понятно, почему мама ушла от тебя.

Он слегка качает головой.

- Твоя мать ушла от меня, потому что я переспал с ее лучшей подругой. Мой характер тут не при чем.

Даже не знаю, что на это сказать. У человека совершенно отсутствует раскаяние. Я одновременно ненавижу и завидую. В некотором смысле, мне бы хотелось быть больше похожей на него и менее похожей на мать. Он в упор не видит свои недостатки, в то время как моя жизнь построена вокруг моих. Я просыпаюсь с ними каждое утро, и каждую ночь они не дают мне уснуть.

- Кто заказывал лосося? - спрашивает официант. Очень вовремя.

Я поднимаю руку, и он ставит передо мной тарелку. У меня уже пропал аппетит, поэтому я гоняю рис вилкой.

- Эй, секундочку, - я поднимаю взгляд на официанта, но он обращается не ко мне. Он пристально смотрит на моего отца. - Вы...

О, Боже. Начинается.

Официант хлопает ладонью по столу, и я вздрагиваю.

- Вы! Вы, Донован О'Нил! Вы играли Макса Эпкотта!

Мой отец скромно пожимает плечами, но я-то знаю, что в нем нет ни капли скромности. Сериал, в котором он сыграл Макса Эпкотта, уже лет десять как закрыли, но он до сих пор ведет себя так, будто он - самая известная звезда на телевидении. И люди, которые его узнают лишь подливают масла в огонь. Словно они никогда не встречали актера в реальной жизни. Ради Бога, это же Лос- Анжелес! Тут все актеры!

Мне по-прежнему хочется проткнуть кого-нибудь, так что я тыкаю вилкой в лосося на моей тарелке, но вмешивается официант с просьбой сфотографировать их вдвоем.

Вздох.

Я без особого желания соскальзываю с сиденья. Официант протягивает мне телефон, но я останавливаю его рукой и обхожу столик.

- Мне нужно в туалет, - бормочу, уходя прочь от кабинки. - Просто сделайте селфи. Он это любит.

Я спешу в сторону уборной, чтобы наконец передохнуть от моего отца. Зачем я только попросила его встретиться со мной сегодня. Возможно, потому что я переезжаю и не увижу его Бог знает сколько, но даже этого недостаточно, чтобы терпеть подобное.

Я распахиваю дверь в ближнюю кабинку. Запираюсь, вытаскиваю одноразовое покрытие для сиденья из автомата и кладу его на унитаз.

Я как-то читала статью о бактериях в общественных туалетах. Меньше всего бактерий обнаружили именно в первых кабинках туалетов. Люди избегают первые кабинки, так как считают, что их чаще всего используют. Но не я. Я захожу исключительно в первую. Раньше я не страдала гермофобией, но из-за длительного пребывания в больнице, когда мне было шестнадцать, у меня появилась одержимость чистотой.

Потом, я трачу почти целую минуту на мытье рук. Я смотрю на руки и отказываюсь смотреть в зеркало. С каждым днем избегать своего отражения становится проще, но я, все же, мельком замечаю себя, когда поворачиваюсь за бумажным полотенцем. Сколько бы раз я не разглядывала себя в зеркале, я все еще не могу привыкнуть к тому, что вижу.

Я поднимаю левую руку и дотрагиваюсь до шрамов, которые тянутся по всей левой стороне моего лица, горла и шеи. Они скрываются за воротом рубашки, но под одеждой шрамы простираются вниз по всей левой стороне туловища до самой талии. Скольжу пальцами по сморщенным участкам кожи. Шрамы не дают забыть, что огонь был настоящим, а не привиделся мне в кошмарном сне, от которого можно проснуться, ущипнув себя за руку.

Несколько месяцев после пожара я не могла прикасаться к большей части своего тела, так как была в повязках. Теперь, когда ожоги зажили, оставив после себя шрамы, я постоянно трогаю их, сама того не замечая. Шрамы на ощупь как растянутый бархат, и все было бы хорошо, если бы внешне они выглядели так же, как ощущаются. Но между тем, мне на самом деле нравится, какие они на ощупь. Я рассеянно вожу пальцами вверх и вниз по своей шее или руке, читая шрифт Брайля на коже, пока не осознаю, что делаю и не останавливаю себя. Мне не должно нравиться то, что разрушило мою жизнь, даже если это всего лишь ощущение кожи под пальцами.