— А я этого не понял…
— Ну, маэстро, ты был в дрёме. Ты был в липком и утягивающем: дорога обиделась на тебя, обволокла, стала обгладывать…
— Обиделась? Но за что?!
— За насилие. Ты совершал насилие над собой, перемещаясь туда, куда вовсе не хотелось перемещаться. Ты ведь и теперь не хочешь идти туда, куда собираешься отправиться утром? Так? Ты приобщил к насилию над собой дорогу, и она возмутилась, обиделась. К тому же здесь недавно произошло что-то тяжёлое, и дорога до сих пор напряжена. Ты попался под горячую руку, но, как мне кажется, поделом: не насильничай.
(«Не насильничай…» Я возвращался из краткой домашней побывки в село Селиваново, где учился в лесном техникуме. Проучился я всего месяц, но уже отчётливо убедился, как по-идиотски влез в совсем чужое для меня, совсем бессмысленное.
Всё дело в том, что я с детства мечтал быть лесником. Лес всегда был для меня родным и желанным существом. Я мечтал: избушка, деревья, птицы, звери, цветы, речушка (а может — болотце), и — тишина… тишина…, и — стихи… стихи… стихи…! Ох!..
Лесной техникум был не так уж далеко от Тулы. Приняли меня сразу же, без экзаменов… Переезд в общежитие… Начало учёбы… Я принюхался, осмотрелся, вник, и — ужаснулся: это ж надо было так попасть впросак! Не лесники выходили отсюда, а полуграмотные и тускловзглядые чиновники лесного хозяйства. (Караул! Помогите!) Пора уже было думать о сборе чемодана и поспешном — опрометью! — бегстве.
Да. Но пока… Пока я действительно — насильничал; страшно не хотелось возвращаться! — волок себя в сторону техникума буквально за шиворот.)
— Не бери в голову, маэстро, — Миша слегка приобнял меня и заглянул в глаза, — ну вляпался в какашку, так вынь ногу да обмой!
— Вот так вот: взять и вынуть. И всё. Да? — Я рассмеялся. Рассмеялся и Миша.
— Возвращайся в Тулу. Это — твой город; ты будешь часто покидать его, разбрасывая свои следы причудливо и интересно, но — всегда возвращаться… Тебя ждёт очень бурная жизнь, маэстро! И придётся быть очень внимательным, иначе — разобьёшься и никто тебя больше не склеит.
Он протянул мне раскрытую ладонь с двумя сухими земляными ломтиками. Всмотревшись, я понял, что оба этих ломтика — я, и оба моих «я» — одиноки… Это было до того печально и сиротливо, что у меня навернулись слёзы.
Миша сжал ладонь в кулак, стиснул, но — вновь развернул в ладонь: на ладони сидела бабочка. Она была в строгом и простом рисунке по крыльям, с крохотными, но заметно мерцающими глазками. Она вообще больше походила не на бабочку, а на птицу, — строгую и непонятную.
Миша прошептал: «Удачи тебе!..» и подбросил бабочку вверх. Та немножко покружила над нами, присаживаясь мимолётно то на мою, то на Мишину голову, потом — по спирали, нарастающими витками — поднялась в небо и стала неразличима…
Как ни покажется странным, но меня эти чудеса не ошеломляли. Так получилось, что удивительное и необычное — довольно часто встречались мне в жизни, с самого детства. Конечно, слабо и мало, — но кое-что я умел и сам… а с четырнадцати лет проснулась способность слышать (и — всё чаще и чаще — понимать) голоса деревьев, травы, ветров, зверюшек, камней… Позже я научился слышать голоса пустых конфетных бумажек, крутящихся в приасфальтовом сквозняке, кастрюль, проводов, домов… свитера, обнимающего моё тело… и многое-многое другое… Улавливать и понимать их чувства… Это неразличимо вплелось в жизнь, став такой же неотъемлемой частью меня, как дыхание, как ежедневный приём пищи, как повсевременно копошащиеся и пляшущие мысли. То, что делал Миша, — не проходило мимо понимания, было очевидным до капельки, но эта очевидность находилась где-то на грани восприятия, на тонкой паутинной кромке, где место только тончайшим из чувств. Очевидность фиксировалась как нечто ясное и отчётливое, но — вместе с тем — и зыбкое: мне бы совсем не удалось её сформулировать, даже фрагментарно, даже для самого себя. Я воспринимал исходящее от Михаила Петровича Черноярцева как подарок, — с радостным удивлением и радостным замиранием, как нечто неотделимое от Миши, без чего он — уже не он, не он вовсе.
Но, тем не менее, потянуло спросить:
— Скажи, ты часто чудотворствуешь вот так…?
— А разве я чудотворствую? — Он посмотрел на меня с некоторой обалделостью, достаточной, чтобы я почувствовал себя дураком.
— Прости… Я хотел спросить: часто ли ты бываешь публичен в своих естественных проявлениях, или — только так, наедине, тет-а-тет?