Выбрать главу

Именно Давиду Бурлюку пришла идея создать группу единомышленников, ниспровергателей старого искусства, под названием «Гилея». Ее участники стали называть себя футуристами, потом группа развилась на кубофутуристов и эгофутуристов.

Бурлюк считал, что «надо ненавидеть формы существовавшие до нас» и что главная цель искусства — новизна формы. И призывал «разгромить старое буржуазное „жречество“, мистиков, символистов, бульваристов, порнографистов и академиков».

Вот декларация Бурлюка: «Футуризм не школа, это новое мироощущение. Футуристы — новые люди. Если были чеховские безвременцы, нытики-интеллигенты, — то пришли — бодрые, не унывающие… И новое поколение не могло почувствовать себя творцом, пока не отвергло, не насмеялось над поколением „учителей“, символистов».

А насмехаться футуристы умели.

Это серое небо Кому оно нужно Осеннее небо Старо и ненужно, —

писал Бурлюк. В вышедшем в 1912 году альманахе «Пощечина общественному вкусу» Бурлюк солировал, а ему подпевали Хлебников, Крученых и Маяковский. В «Пощечине» провозглашались революционные принципы: «Гармонии — противуполагается дисгармония… Симметрии — дисимметрия… Конструкции противуполагается — дисконструкция…»

В стихотворении «Щастье циника» Бурлюк утверждал:

Шумящее весеннее убранство Единый миг затерянный в цветах Напрасно ждешь живое постоянство В струящихся быстро бегущих снах Изменно все и вероломны своды Тебя сокрывшие от хлада льдистых бурь Везде во всем красивость шаткой моды Ах, циник, щастлив ты! Иди и каламбурь.

Бурлюк «со товарищи» и каламбурил, и эпатировал, и возмущал безмерно. «Боже, до чего плоско, вульгарно — какой гнусный показатель нравов, пошлости пустоты новой литературной армии!» — негодовал Бунин. В футуристах видели «разновидность хулиганов», а Измайлов их назвал «печальными рыцарями ослиного хвоста». Скандал — это было именно то, чего и добивались молодые поэты во главе с Бурлюком. «…благодаря ненависти, насмешкам окружающих… стало ясно, что мы — новое племя, — вспоминал Бурлюк. — Ремизов назвал нас опричниной русской литературы. Началась непримиримая война за новое в искусстве».

Бурлюк вместе с Маяковским, Хлебниковым, Б. Лившицем, Крученых и другими поэтами подписал манифест, объявивший об уничтожении ими знаков препинания, сокрушении ритмов, о своем понимании гласных как «времени и пространства (характера устремления»), отводя согласным роль «краски, звука, запаха…» Словом, долой мелодику стиха, да здравствует какофония и эквилибристика слов.

На трапециях ума Слова вертятся вверх ногами, —

писал позднее Бурлюк в книге «Энтелехизм». Но это уже было в Америке, а в дореволюционной России Бурлюк пытался издавать «Первый журнал российских футуристов», организовывал поездки кубофутуристов по стране. В одной из поездок по Сибири Бурлюку кто-то из публики задал вопрос, что будет потом? Бурлюк, нарочито гнусавя, ответил: «А потом котлеты с макаронами».

Потом пришла революция, и «первый истинный большевик в литературе», «отец российского пролетарского футуризма» оказался чуждым своей стране. И очутился в Америке, где в 1930 году принял американское гражданство. Журнал «За пролетарское искусство» так «тепло» писал о Бурлюке в 1931 году: «Д. Бурлюк, который когда-то заявлял во всеуслышанье: „поэзия — истрепанная девка, а красота — кощунственная дрянь“, дает серию картин безработных в Америке, тематически приближается к революционному искусству, а по существу, продолжает все те же старые буржуазные традиции „ослиного хвоста“ и „мишени“, традиции того течения, которому даже такой буржуазный идеолог, как Андрей Белый, дал весьма подходящее название „обозная сволочь“».

Парадокс: советская Россия не любила Давида Бурлюка (эмигрант! — этим сказано все), а он любил свою покинутую родину и пропагандировал советское искусство, считая себя его представителем «в стране хищного капитала». «Если другие футуристы, особенно второй призыв, после революции и получили признание, — писал в 1929 году Бурлюк, — то я лично, волею судеб попавший на другие материки нашей планеты, продолжая всежильно работать на пользу страны Рабочих и Крестьян, моей великой революционной родины, никакого признания у себя на родине так и не видал, а унес в ушах своих начальный смех генералов и толстосумов и прихвостней так называемого „казенного искусства“, щедро оплачиваемого правящими классами до самого октябрьского переворота. При таких обстоятельствах нельзя человека обвинять в некоторой нервности…»