– Да он у нас по старинному рецепту любит, исключительно с вазелином.
– А-а, ну тогда ладно… – Мальвина тут же развернулась и торопливо направилась к барной стойке.
Ганс шумно выдохнул, встал и шагнул ко мне, сжав кулаки:
– Все, нах! Урою, сука!
– Охранник сказал, снаружи Акула сторожит, – напомнил я товарищу наше грустное положение, но на всякий случай отодвинулся от него еще дальше, усевшись теперь на другой стороне дивана.
Ганс скорбно поводил небритым рылом по сторонам, но сочувствия нигде не увидел и сел на место, обхватив свою тупую башку и раскачиваясь, как начинающий артист, которому велели изображать глубокое горе.
– Пацаны в батальоне узнают – кранты нам обоим, – сказал он после минуты раскачиваний. – Не, нах, я пошел к Акуле, сдаваться, – добавил он решительно и встал, нервно оглядываясь в поисках выхода.
– Если сейчас попадешься, тогда пацаны точно узнают. Акула в рапорте обязательно укажет, где тебя взяли, – успел я бросить ему в спину, и он обернулся, недоверчиво смерив меня взглядом. – А так, через пару часов, им там стоять осточертеет, и мы отсюда свалим.
Ганс вернулся на диван и сел в метре от меня.
– Сотри с рыла помаду, сволочь, – сказал он, с ненавистью глядя мне в лицо, и я послушно начал водить рукой по щеке там, где меня целовала Мальвина.
На середину танцевального зала вышел конферансье, одетый в строгий темный пиджак, белую рубашку с галстуком, но босиком и без штанов. Уж не знаю, кого он там из себя изображал – Ходорковского, что ли?
Манерно вжимая себе в рот микрофон, конферансье почти пропел на все заведение:
– Господа, мы начинаем наш традиционный ежегодный бал-маскарад! Напоминаем, что все сборы от этого мероприятия пойдут на пропаганду толерантности в российском обществе! Также напоминаем, что на маскараде все гости у нас инкогнито и за обнародование настоящих имен полагается штраф в тысячу евро. Помните об этом, господа, во избежание никому не нужных недоразумений!
Ганс вдруг завозился на диване, роясь в кармане галифе, а потом я увидел, что он вытащил телефон и тупо смотрит на экран.
– Сети нет, – сказал Ганс хмуро. – Глушат тут, что ли? А поверка через полчаса. Если Суслик не прикроет, нам кранты. До осени будем в нашем клоповнике париться.
Он взглянул на меня, а я на него. Широкое веснушчатое лицо моего приятеля сейчас было искажено такой гримасой боли и отчаяния, что у меня самого защипало в глазах.
Последние два месяца Ганс все уши мне прожужжал про замечательные тактико-технические характеристики своей невесты, которая уже устала ждать его дембеля, обещанного еще в апреле.
В апреле не сложилось, потому что Ганс, я и еще пятеро человек из нашего взвода были изобличены в причастности к первоапрельской шутке, монтажу квадратных колес на «шестерку» комбата. Трезвым комбат за руль никогда не садился, а в тот памятный день влез в машину совсем неадекватным. Поэтому смог выехать за ворота части и проехать на своем получившемся новомодном тракторе два квартала столичных окраин, прежде чем его пропитый мозг растрясло настолько, что он догадался исследовать колеса.
Спалились мы из-за тупости и жадности Ганса – этот четкий пацан, вместо того чтобы припрятать в надежном месте снятые оригинальные колеса, а потом вернуть на место, в чем, собственно, и заключалась придуманная мною шутка, тупо продал их знакомому прапорщику из соседней части. Тот перепродал товар другому прапорщику, из нашей части, а уже тот прапор, заслышав про беду у комбата, принес ему на продажу те самые колеса. Пройдя по цепочке прапорщиков, комбат вышел на Ганса и отметелил его так жестко, что тот без колебаний сдал всех затейников.
Впрочем, я на него не в обиде – две недели на гауптвахте под присмотром Акулы прошли, конечно, не очень весело, зато у Ганса кардинально улучшился характер. Он почти перестал быковать, а иногда даже производил впечатление разумного человека. Серьезно огорчило меня другое следствие нашей выходки – дембель нам был обещан не раньше июня, когда в батальон прибудет последний боец нового призыва.
Чтобы хлебнуть хмельного воздуха свободы, нам теперь приходилось бегать в самоволки чаще обычного, а значит, чаще нарываться на патрули. Но мы физически не могли уже торчать в казарме и удирали при первой возможности, возвращаясь только на вечернюю поверку. Офицеры давно махнули на нас рукой, не интересуясь нами в течение дня, но вечерняя поверка – это незыблемый, практически святой момент перед отбоем, когда солдат обязан откликнуться на свою фамилию звонким «я», иначе разверзнутся небеса и запылает земля под ногами у ротного.