С глухим стуком она внезапно рухнула на колени. В нескольких дюймах от Кэрол она привстала на вывернутых ногах, мука ушла из ее лица, и глаза закрылись. Она упала головой вперед рядом с Кэрол.
Кэрол обхватила подругу руками, притянула к себе.
— Берн, Берн, Берн! — простонала она. — Прости меня, прости! Если бы я чуть раньше прибежала!
Веки Бернадетты задрожали и раскрылись, и темноты в глазах больше не было. Осталась только ее обычная небесная синева, ясная, чистая. Уголки губ дрогнули, но раскрылись только в половине улыбки, и Бернадетты не стало.
Кэрол прижала к себе обмякшее тело, застонала в необъятном горе и муке среди бесчувственных стен. Заглядывающие лица стали отползать от окна, и она крикнула им сквозь слезы:
— Бегите! Давайте! Бегите и прячьтесь! Скоро будет светло, и тогда я пойду искать вас! Всех вас! И горе тем, кого я найду!
Она долго плакала над телом Бернадетты. Потом завернула его в простыню и стала укачивать на руках мертвую подругу, пока не наступил рассвет.
На рассвете прежняя сестра Кэрол Хэнарти осталась в прошлом. Мирной души, счастливой днями и ночами служения Господу, молитвами и постом, преподаванием химии непослушным детям, соблюдением обетов бедности, целомудрия и послушания, больше не было.
Новая сестра Кэрол переплавилась в горне этой ночи и отлилась в женщину беспощадно мстительную и бесстрашную до отчаяния. И, быть может, призналась она себе без стыда и сожаления, более чем малость безумную.
Она вышла из монастыря и начала охоту.
Томас Ф. Монтелеоне
Репетиции
Доминик Кейзен брел в темноте, почти не сомневаясь: он здесь не один.
Догадка полоснула по сердцу, как бритва, когда он нашаривал выключатель. Где же эта хреновина? Панический страх захлестнул его, погнав к горлу горячую волну рвоты, но он овладел собой. Тут пальцы обнаружили выключатель.
И в одно мгновение возникло фойе, освещенное тусклыми светильниками.
Здесь не было ни души — как, впрочем, и во всем Барклаевском театре. Публика, актеры, технический персонал — все, кроме Доминика, — уже несколько часов как разошлись. И никому, кроме Доминика, не подобало здесь находиться. Дворник и ночной сторож "Барклайки", он привык к одиночеству честно сказать, оно было ему по душе. Но уже третью или четвертую ночь Доминик никак не мог избавиться от чувства, будто во тьме по огромному зданию рыщет кто-то. Кто-то чужой.
И даже не "кто-то", а "что-то". Тварь, стерегущая его, Доминика.
Работать в одиночку ему нравилось — он почти всю жизнь был один. Он ничего не имел против того, чтобы работать практически в полной темноте; в темноте — в духовной — прошла почти вся его жизнь.
Но это ощущение чужого присутствия начинало его беспокоить, более того, пугать. А Доминику очень не хотелось разочаровываться в "Барклайке". По сути, театр был его единственным домом, да и работа ему нравилась. Помогать рождаться театральному волшебству — это вам не хухры-мухры. Реквизит и костюмы, фантастический, но такой зримый мир декораций и задников… Иногда он специально приходил на работу пораньше, просто, чтобы понаблюдать за слаженно снующими, как пчелы, актерами и рабочими сцены, ощутить, как вновь начинает биться сердце волшебного мира.
Всю жизнь ему словно бы дышала в затылок какая-то тварь. Безмозглая тварь, олицетворение неудач и отчаяния. Как бы он ни старался, она всякий раз нагоняла его и сталкивала в хаос. "Неужели она опять идет по моему следу?" — спросил себя Доминик.
Сегодня. Сегодня она вновь попытается запугать его, заставить сбежать.
А он так устал, так устал убегать…
…Убегать от своих хрупких детских грез, от катастроф своего отрочества и незаладившейся зрелости. Отец твердил, что все люди на свете делятся на два сорта — Добытчиков и Лохов. По мнению отца, его сын принадлежал, безусловно, ко второй группе.
Сейчас, в тридцать два года, Доминик был вынужден признать: старик не ошибался. Его биография являла собой изодранное лоскутное одеяло, сотканное из мук и поражений. Отслужив в армии, он скитался по стране, хватаясь за любую работу, которая не требовала специальных навыков.
Отупляющая сезонная работа на нефтепромыслах в Лаббоке, в доках Билокси, на бирмингемских заводах. Десять лет прошлялся, как цыган. Как цыганский лох.
Когда-то, еще в юности, Доминик пытался доискаться, почему же все на свете всегда выходит ему боком. Внешностью его Бог не так чтоб обделил: густые черные волосы, ясные голубые глаза.
Да и голова у него работала. Раньше он читал массу комиксов и книг, а по субботам обязательно ходил в кино. Он даже спектакли иногда смотрел — в прежние времена, когда по телевизору шли прямые трансляции из театров.
Но после того, как он ушел из дома, ни разу ни оглянувшись, вся его жизнь покатилась под откос. Промыкавшись десять лет, он задумался, не следует ли вернуться домой и начать все с нуля. Письму, извещавшему о смерти его отца, исполнилось к тому времени уже пять лет. На похороны Доминик не поехал. Даже не ответил матери на письмо — и теперь его мучила совесть.
Терзаемый смутными угрызениями, он уволился с буровой и поехал автостопом на Восточное побережье через Юг. Пересек Луизиану и Миссисипи, Алабаму и Джорджию.
Как-то вечером он сидел в придорожном баре где-то под Атлантой, пил кружками "Будвейзер" и смотрел, как сидящий рядом элегантный субчик пытается утопиться в сухом мартини. Как водится в барах, они разговорились. Немолодой и явно преуспевший в жизни, этот субчик выглядел белой вороной в придорожном шалмане.
Доминик упомянул, что едет домой, возвращается в город, где родился. Щеголь захохотал и заплетающимся языком обозвал Доминика "Томасом Вулфом". Доминик поинтересовался, кто это такой. "Неужели не помните? — удивился щеголь. — Это ведь он сказал "Домой возврата нет" и, чтобы это доказать, написал толстую, донельзя занудную книгу".
Что щеголь не просто так болтал языком, Доминик понял, лишь оказавшись на родине. То был крупный город на побережье Атлантики. За время отсутствия Доминика он страшно изменился. Памятные приметы местности точно сквозь землю провалились; улицы казались холодными, чужими.
Несколько дней он не решался вернуться в свой родной район, чтобы после долгой разлуки вновь встретиться с матерью. Набирался храбрости…
Но вот он созрел. Вышел к знакомому перекрестку. Нет, он не спутал адрес. Но дома своего не нашел.
Вся улица целиком — все беспорядочное, клаустрофобное скопление тесно прижавшихся друг к другу многоквартирных домов, коттеджей и одноэтажных магазинов — была стерта с лица земли. Программа реконструкции города обрушилась на квартал, смолола в порошок все кирпичи и известку, все до одного воспоминания.
На месте улицы высилось чудовищное здание — монолит из стекла, стали и железобетона с вывеской "Барклайский театр". Вначале Доминик возненавидел его, как оккупанта. Этот неуклюжий немой колосс не оставил камня на камне от его прошлого, занял место, где когда-то стоял крохотный домик Доминика. Похоже, этот самый Томас Вулф был не дурак.
Но поразмыслив, Доминик пришел к выводу, что это просто ирония судьбы. Это надо же, чтобы именно театр раздавил всю память Доминика о детстве и юности!
Обхохочешься.
После визита в родной квартал Доминик попытался разыскать мать, но так и не нашел. Она исчезла, и в каком-то смысле Доминик даже обрадовался. Уж очень ему не хотелось предстать перед ней человеком, у которого нет будущего — а теперь и прошлого. Невесть почему Доминик решил остаться в городе — поселился в христианской церкви, а на жизнь зарабатывал поденной работой.
Незаметно пришло лето. Доминик не обзавелся друзьями, не нашел постоянной работы, бросил разыскивать мать. Он читал библиотечные книги, ходил в кино на утренние сеансы и жил один, наедине со своими разбитыми мечтами. Иногда он прогуливался по своему прежнему району, словно надеясь хоть одним глазком увидеть свой дом. И всякий раз останавливался под одним и тем же фонарем, созерцая сверкающую тушу Барклайского театра.