— Послушай, ты, обезьяна желторожая, — произнес Шванеке, — давай к саням и разгрузи доски. И побыстрее!
Схватив Тартюхина за воротник тулупа, он ткнул его к саням, поддав пинка под зад. Петр растянулся на снегу в нескольких метрах от саней, но тут же, по–кошачьи ловко, вскочил и, изображая покорность, направился к саням. Ничего, тебе еще это горько отрыгнется, придет время, и я с тобой разделаюсь. Или я не Петр Тартюхин. Если есть бог, он мне простит. Тяжелее минуты, чем эта, в жизни Тартюхина не было. Когда он, подхватив несколько досок, бежал с ними через дорогу, Шванеке заливался хохотом. Кроненберг выключил фонарь.
— С этим вы не скоро подружитесь! — сухо бросил он.
— А я ни к кому в друзья не лезу, а уж к этому…
Шванеке, откупорив протянутую ему санитаром бутылочку шнапса, сделал внушительный глоток.
— Откуда он вообще здесь взялся? — спросил он Кроненберга, глядя, как Петр сгружает в снег доски.
Он чувствовал ненависть, исходившую от этого низкорослого человечка, видом напоминавшего азиата.
Дойчман покачал головой:
— Из вспомогательных, как и остальные. Похоже, ему крепко досталось при Советах, живет в какой–то конуре, да во все тяжкие бранит Сталина, Советы, да и нас заодно. Мечтает слопать целую миску щей. Понять не может, за что весь мир так окрысился на него — каждый норовит пнуть под зад, как только что ты.
— Так ты сам должен уже понимать — не первый день в армии! — не без издевки заметил Шванеке. — Да, кстати, мне велено тебя забрать с собой — у нас кое–что случилось, дорогой герр доктор.
— Когда? — спросил Дойчман. — Если днем, не выйдет — в светлое время дня по дороге не проедешь.
Шванеке, доложив о прибытии доктору Бергену и Хансену, стал помогать обустроить госпиталь. Тем временем небо на востоке светлело, освещаемые первыми лучами солнца деревья сбрасывали с себя ночной покров. Нет, днем нечего и мечтать ехать в Горки — семикилометровый участок дороги постоянно простреливался партизанами. Русские артиллеристы били без промаха — привыкли. И Шванеке пришлось полдня проторчать в госпитале, а остальные полдня он обходил крестьянские хаты в поисках того, что плохо лежало. Добрался он и до жилища Петра Тартюхина. Это была сложенная из толстых бревен хата с сараем и колодцем с полусгнившим журавлем. Распахнув ударом ноги дверь, Шванеке вдруг увидел сидящего у печки Тартюхина. Азиат курил цигарку. Он даже не пошевелился, когда немец ворвался в комнату с низким потолком — Шванеке чуть ли не упирался головой в него. Будто дожидался этого визита. Узкими словно щели глазами Тартюхин смотрел на немца.
— Махорка? — спросил Шванеке.
— Да.
— Из «Правды» сворачиваешь?
— Нет–нет, не из «Правды». Этот немецкий газета… «Правда» лучше, — на ломаном немецком пояснил Петр Тартюхин.
Шванеке, не отрывая взгляда от русского, ногой захлопнул за собой дверь.
— Значит, не нравится тебе немецкая газета, так? И вообще немцы не нравятся. Не любишь ты их? Да и за что тебе их любить — чуть что не так — и пинок в задницу. Так ведь?
Тартюхин улыбнулся Шванеке, и тому в этой улыбке почудились все тайны Востока. Шванеке почувствовал, как похолодело сердце. И еще лыбится, еще лыбится, даже получив крепкого пинка под сраку! Как это ему удается? И тут взгляд Тартюхина словно опалил его жгучей ненавистью. Это была не просто ненависть русского к немецкому солдату–оккупанту. Это была не ненависть униженного, раздавленного жизнью человека, любящего свою Родину, к тому, кто в чужой форме явился в его страну. Эта была ненависть личного характера. Смертельная, всесокрушающая ненависть, конец которой могло бы положить лишь одно — либо этот желтолицый азиат прикончит меня, либо я, Шванеке…
…Шванеке невольно отступил на шаг и нагнулся, словно готовясь к броску.
— Понимаешь? — спросил Тартюхин.
— Понимаю, — ответил Шванеке.
Молчание.
— Ладно, давай, чего уж там! — прошипел Шванеке. — Я знаю, чего ты хочешь.
— Нет, так не пойдет, — перекореживая немецкие слова, не согласился Тартюхин. — Не теперь. Теперь ты меня просто прибьешь.
— Верно, прибью, — ответил Шванеке.