Но Кордтс вот уже несколько недель как мертв, и какого бы мнения он о нем ни был, теперь оно переместилось в самые дальние уголки его сознания. Теперь память о нем перепуталась с памятью о других мертвых и лишь время от времени дает о себе знать, всплывая, как труп всплывает на поверхность воды, прежде чем снова пойти ко дну. Нет, с Крабелем все не так, но даже Крабель, даже Крабель был изгнан в дальние закоулки памяти вместе со всеми остальными.
Эти мысли посещали его обрывочно, путано, даже когда он слушал Фрайтага, когда говорил с ним о других вещах. Каким–то чудом ему удавалось одновременно делать и то и другое, а все потому, что мысли эти ему были хорошо знакомы. Эти обрывочные мысли помогали на несколько минут заполнить пустоты в его сознании — свидетельство того, что мозг по инерции еще продолжает свою работу.
Фрайтага била дрожь, била с головы до ног, что лишь усугубляло его страдания. И все–таки это было несравнимо с ходьбой. Он мог сидеть здесь и страдать, сидеть и страдать… Куда больше страшила его мысль о том, что ждет его завтра, впрочем, страшила и другая: о том, что ему придется провести еще одну бесконечную ночь под открытым небом. И всякий раз, когда его начинала бить дрожь, он ощущал, как что–то сдавливает ему ребра или же где–то под ними. В его сознании вновь и вновь всплывали какие–то обрывки пережитого дня: солнце, голубое небо. Он предавался этим мысленным играм вот уже несколько часов, и в результате, вместо того чтобы отвлечься от боли, еще больше сосредоточивался на ней. Сосредоточенность эта была такой абсолютной, что и сама боль переходила в некое абсолютное состояние, как бы освобождаясь от самой себя, и переставала терзать его. Превращалась всего лишь в очередное ощущение, подобно любому другому — заснеженной ветке, птичке, дуновению ветра на его лице. Сколько раз он делал то же самое при Холме. Это помогало вытерпеть обморожения рук и ног тихо, без стонов. Этот небольшой ментальный фокус чаще всего срабатывал, или, по крайней мере, ему запомнились именно те случаи, когда он срабатывал. Главное, что он о нем помнил, хотя и не всегда. Вот и сегодня он попытался проделать то же самое. В холодной тьме вспомнил, как днем сделал то же самое. Увы, на сей раз он так и не смог сказать, помогло это ему или нет, дало ли сил, чтобы идти дальше. Потому что он просто из последних сил брел дальше, и ему страшно подумать, что завтра его ждет то же самое. Как ни странно, эти мысленные игры включали в себя и смерть Кордтса — бедняга был задавлен насмерть обрушившимися балками и кирпичом в доме, куда они пришли после «Гамбурга». Эта мысль также стала для него частью той самой сосредоточенности, она всплывала в его мозгу всякий раз, когда в груди у него, где–то под ребрами, перехватывало дыхание. Он словно вновь переносился туда, к Кордтсу, а может, то был не Кордтс, а похороненный под руинами дома был он сам…
Эта мысль посещала его все чаще и чаще, пока не утратила смысл, и тогда в его сознании остался лишь некий абстрактный ритм, который повторялся снова и снова — как та мелодия, что неотступно следует за вами и ее невозможно выбросить из головы.
Может, это и помогло. Он не стал особенно раздумывать по этому поводу — не смог. Потому что слишком замерз и устал. Его била дрожь, а вместе с ней вернулось давящее ощущение где–то под ребрами. И тогда ему вновь вспомнился Кордтс, но тотчас куда–то исчез. День был закончен, холод был мучительнее боли, и мысли путались у него в голове. В какой–то момент вечернее солнце — то самое вечернее солнце, на которое он смотрел несколько часов назад, — казалось, повисло как раз посередине его сознания, спокойное, белое солнце посреди спутанных ветвей, и оно говорило с ним на языке, который не требовал никаких слов. Потом оно исчезло.
На несколько минут Фрайтаг лишился способности говорить человеческим языком и предаваться воспоминаниям. На самом деле они со Шрадером говорили уже довольно долго. Но ночь была лишь в самом своем начале, а зимние ночи длинны, ох как длинны.