Они назвали друг другу ряд местностей и городов, но ни в одном из них не бывали ни тот, ни другой. Все-таки факт оставался фактом. Оба они где-то видели друг друга. Но где и когда?
— Я бы не был так уверен в этом, — сказал японец, — если бы не ваш спутник. Мне нечасто приходилось встречать негров. А его лицо поражает меня. Я совершенно отчетливо помню, что встречал его где-то.
Разбуженная разговором женщина поднялась и движением руки поправила свою тонкую шелковую шаль. При этом японец испуганно поспешил закрыть мелькнувшее на ее груди изображение хорошо знакомого Виктору лица, но не успел. Виктор заметил портрет Ленина. Он улыбнулся и успокаивающим жестом отвел руку японца.
— Откуда у вас это? — спросил он женщину.
Та жестом объяснила, что она не понимает языка, на котором обращается к ней Виктор и, подумав, прибавила указывая на себя:
— Фатьма!
— Виктор, — в свою очередь отрекомендовался он, — это, — показал он на негра, — Бинги.
Бинги блеснул своими фарфоровыми зубами и кивнул головой. Фатьма удивленно подняла брови. Она никогда не видела таких черных людей. А может быть, он выкрашен? Ее детские пальцы потянулись к руке Бинги и несколько раз провели по ней. Потом она поднесла руку к своему лицу и внимательно ее осмотрела. Нет — рука осталась такой же чистой, как была.
Этот жест девушки вызвал общий взрыв смеха, и через две минуты Бинги, Виктор и Сакаи оживленно беседовали друг с другом. Правда, они благоразумно избегали щекотливых вопросов, но ведь на груди девушки был портрет Ильича, а в груди всех троих живым ключом били молодость и веселость.
В соседнем купе кто-то громко ругал беспокойных болтунов, но, даже перешедши на полушепот, разговор не стал менее оживленным. Только Фатьма сидела в уголке, нахмурив брови и не скрывая своего огорчения по поводу невозможности принять участие в общей беседе. Впрочем, когда ей надоедало молчание, она протягивала свои руки то к одному, то к другому и нараспев повторяла странно звучащие для нее имена:
— Бинги! Виктор! Сакаи!
Шофер Джемс считал себя совершенно непригодным для жизни в этом проклятом индусском захолустье. Какого черта ему делать здесь, в глухом уголке, расположенном на самой окраине джунглей, где единственное приличное существо — тигр, да и то, когда с него снята шкура. Шофер Джемс не может понять, что за ерунда запала в голову его хозяину? Молодой человек, богатый, интересный, и вдруг вбил себе в голову, что истинная жизненная правда хранится в учении индусских йогов и, забрав свои чемоданы, приехал сюда, захватив шофера Джемса. А шофер Джемс, как идиот, — да, как идиот, — соблазнился десятью фунтами в месяц и попер за своим идиотом-господином. И живут они теперь, эти два идиота, в местечке с неудобопроизносимым названием.
Хозяин шофера Джемса, по-видимому, не скучает. Он научился искусству сидеть, поджав под себя ноги и, смотря на свой собственный пуп, погружаться в нирвану, и проделывает это изо дня в день, прибегая изредка к паре трубок опиума. Шофер Джемс считает это занятие для порядочного человека неподходящим. Он неоднократно пробовал уговорить своего господина вернуться на родину, справедливо замечая при этом, что-де пуп такая вещь, которая одинаково хороша и в Индии, и на Пикадилли. Пожалуй, на Пикадилли даже лучше. Но господин в ответ нес ахинею о божественном сознании и необходимости самоопределения через духовное проникновение в таинство йогов. Он вернется в Англию только тогда, когда вполне проникнет в сокровищницу великих знаний и сможет нести свет и утешение другим страждущим душам. Ну что поделаешь с таким олухом?
Шофер Джемс был человек трезвый и поэтому он предпочитал напиваться пьяным и смотреть в горлышко бутылки, чем курить опий и уставляться глазами в свой собственный пуп. Господин Джемса против этого не протестовал и предоставлял своему шоферу сколько ему угодно пользоваться неведомо зачем прихваченным из Англии автомобилем для поездок на ближайшую станцию железной дороги — единственное место, где можно было достать виски и пива. Шофер Джемс пользовался этой возможностью широко и почти каждое утро пугал деревенских ребятишек ревом автомобильной сирены, а на обратном пути пробовал крепость шин на всякого рода живности, встречавшейся по дороге.
Так было и на этот раз. Господин с утра уселся на тахту и, выкурив две трубки опия, принялся изучать перспективный вид своего пупа, а Джемс вывел из наскоро сколоченного гаража машину и направил свой путь к станции. Там он оставил машину около маленькой харчевни, предоставив мальчишкам сколько угодно нажимать рожок, а сам уселся за столик и начал путешествие по винным запасам буфетчика. Любой йог позавидовал бы тому искусству, с которым Джемс вливал в себя совершенно невероятное количество опьяняющей жидкости. Его лицо из красного постепенно становилось темно багровым, и глядя на четыре порожних сосуда из-под виски, он радовался, что вылакал уже восемь штук.
Шум подходившего поезда не заставил его прервать свои занятия, так как Джемс любопытством не отличался. Пришел и пришел, черт с ним! Может, еще пара таких идиотов, как его хозяин, приехали. Наплевать!
— Эй ты, индусская морда! Еще бутылку!
Индусская морда, бывшая к тому же чистокровным ирландцем, не обижалась на главного посетителя своего буфета и услужливо подставляла все новые и новые посудины. Иногда Джемс ловил его за полу платья и приставал:
— Нет, ты скажи, индусская морда. Ты скажи, зачем смотреть на пуп, когда до этой самой нирваны можно добраться через бутылку? Правильно я говорю, а? Зачем на пуп? А?
Хозяин буфета соглашался, что на пуп смотреть незачем. Он был принципиальным противником погружения в нирвану домашними, бесплатными средствами. Джемс вдохновлялся хозяйским сочувствием и вливал все новое и новое количество алкоголя в свою глотку.
Проводник поезда любезно сообщил пассажирам, что поезд стоит пятнадцать минут, и что при станции имеется приличный буфет.
Бинги и Виктор в сопровождении Фокса — проезд которого, надо сказать, был оплачен особым, собачьим билетом — вышли из вагона и с наслаждением прогуливались по путям, вдыхая свежий воздух. Фокс несся впереди с лаем и визгом, подпрыгивая, кувыркаясь, кусая рельсы; словом, вознаграждая себя за все мучения предыдущих дней. Наконец, его собачье внимание привлек клочок какой-то бумаги, подхваченный ветром и крутившийся на шпалах.
Фокс стрелой прыгнул, чтобы схватить шуршащее и крутившееся существо, но бумага ускользнула в сторону. Фокс повторил свой прием, но опять неудачно. Тогда он прилег и стал внимательно следить за движением хитрой бумаги. Та то подкатывалась к самому его носу, то откатывалась обратно, и как раз в ту минуту, когда Фокс щелкал пастью, чтобы схватить ее. Собака злилась, ворчала и лаяла, и наконец всем телом прыгнула на неуловимый предмет. В один миг бумага была растерзана в клочья и один клочок, подхваченный ветром, покатился к Виктору и обернулся вокруг его сапога. Виктор нагнулся, чтобы смахнуть его, но едва успел разглядеть покрывшие бумагу строки, как бросился к Фоксу и, не обращая внимания на его протесты, вырвал у него остатки добычи.
— Бинги! — крикнул он. — Иди сюда. Бинги!
Бинги, не понимая, в чем дело, последовал приглашению.
— Газета, Бинги! Сколько времени мы не видали газеты?
— Я — очень давно, Виктор. На плантациях газета была редкостью.
— Ну, а я с момента крушения. Ничего, срок хороший. Для культурного человека столько времени не читать газеты — преступление.
— Ну, кажется мы в этом не виноваты.
— Надо собирать эти клочки. Давай присядем здесь, Бинги.
Они присели на насыпь, и Виктор принялся складывать потрепанные Фоксом клочья. Однако, он не довел своего занятия до конца, так как содержание одной из телеграмм заставило его вскочить на ноги.
— Бинги! В Германии что-то назревает. Читай, Бинги!
Телеграмма сообщала, что в ряде германских городов начались решительные бои между рабочими и фашистами, и что кое-где перевес на стороне рабочих.