Последние двадцать лет Августин отдал борьбе с пелагианством. Пелагий, монах–подвижник, явился в Рим из Бретани и вознамерился искоренить распущенные нравы, проповедуя суровую и непреклонную мораль. Он полагался на личные усилия и свободу, умаляя значение благодати и излишне превознося врачующую мощь добрых начал в человеке.
Августин пишет сочинение за сочинением (впоследствии составившие два тома in quarto), обнажая греховную немощь человека, предоставленного самому себе, и утверждая необходимость благодати, понятную ему по собственному опыту. Лишь ей дано разрушить обаяние «сладкогласия плоти». Духовный опыт углубил его понятие о помощи и тайноприсутствии Божием и о человеке, изъязвленном греховностью мира. Епископ Гиппонский остался для потомства апостолом благодати Божией. В системе его представлений были свои изъяны, но он с редкой остротой ощутил главное, то, о чем идет речь на каждой странице Писания: действенность Бога и нашу человеческую зависимость от Него.
Вероучителю гиппонскому довелось дожить до разграбления Рима воинством Алариха. Язычники считали, что к этому краху привело христианство. Бурные времена вдохновили епископа на сочинение трактата «О граде Божием» — его читали все и всюду, недаром в библиотеках Европы сохранилось 580 списков! Он работал над ним четырнадцать лет и одновременно отделывал трактат «О Троице», считая его куда более важным. В «Граде Божием» Августин размышляет о двух властях и о шаткости цивилизации, это первая христианская попытка философии истории.
О писателе лучше всего судить по его переписке. Сохранилось 226 писем; в них нет изящества или язвительности, как, скажем, в посланиях Иеронима. Они свидетельствуют о неиссякаемом благодушии, о доброжелательности, их цель — утешить и дать наставление. Авторитет Августина был признан повсюду, и к нему обращались с самыми важными вопросами касательно праведной жизни и христианского вероучения.
Изустных трудов у него тоже немало. До нас дошло более тысячи проповедей и наставлений, и к ним усердием исследователей то и дело добавляются новые. Изложенные верующим Гиппона толкования на Евангелия и на Послание Иоанна, августиновы Ennarrationes in psalmos, проповеди о псалмах, как всегда строги, насыщены мыслью и свидетельствуют о благочестии. Августин был богословом–проповедником: он упрощал, но никогда не опрощал.
Он знал свою паству, и она отвечала ему любовью на любовь. И знали друг друга, и прощали друг друга! Нельзя не оценить душевную щедрость и безграничное милосердие этого человека, пожертвовавшего собственными пристрастиями, дабы пасти овец своих. Тщеславный ритор, признанный учитель в искусстве слова, коему ведомы были все словесные ухищрения, отрешился от всяких изысков, чтобы говорить со слушателями на их языке. Он довольствовался самыми несложными приемами: контрастом, звучной рифмовкой, присловьями, изреченьями, но особенно часто, едва ли не злоупотребляя этим, использовал противопоставление. Оно было не только особенностью его стиля, но отражением глубинных процессов его духовной жизни: он противополагал два града и две любви, ту, которой пожертвовал, и ту, которая сжигала его жертвенным огнем. В проповедях умеряются его полемические крайности. Подлинный облик Августина — именно в сочетании полемиста и пастыря.
ЧЕЛОВЕК, ПОБЕЖДЕННЫЙ БОГОМ
Что же нас так трогает, что привлекает — через столько веков — в августиновых толкованиях и проповедях, в отличие от его же полемических сочинений? То, что в них нам открывается человек, покоренный Богом и воздевающий в Нему ослепленные и благодарные очи.
Мало о ком мы знаем так много, как о епископе Гиппонском. Вдобавок к его сочинениям до нас дошли и его «Обозрения», где под конец жизни он подытоживает все им написанное. И — что главное — осталась его «Исповедь», повесть его жизни до 387 г., «откровение» его греховности и щедрот Божиих. Это одна из самых волнующих книг христианской древности. Немногие сочинения столь ярко отражают автора, столь точно свидетельствуют о нем.
Августин был, судя по описаниям, человеком крепкого сложения; даже под бременем непосильных трудов он дожил до семидесяти шести лет. Был он крайне восприимчив, но самоуглубление и самоанализ не иссушали его сердце, а заставляли его биться отчетливее и учащеннее. Когда аскет и епископ заводил речь о сладострастии, сердце его содрогалось при одном воспоминании о том, каких неимоверных усилий стоило ему высвободиться из этих пут. Сладострастие было для него не отвлеченным понятием, а реальным представлением, фактом собственной памяти.