– Да, – сказал с неудовольствием старик, – защищали Бейлиса мой отец, Плевако и я.
– Ваш предок был декабрист? – продолжил я интервью.
– Ах, молодой человек, каких только предков мне не дал Бог, – загадочно сказал Бобрищев-Пушкин. – Ведь наш род от Радши происходит. XII век как-никак.
Когда я дошел до вопроса о партийной принадлежности, он сделал какое-то удивительно глупое лицо и прошептал:
– В кадетах ходил.
Было видно, что его развеселила эта дурацкая анкета, необходимая для записи в читатели, и он для развлечения «придуривался». «Специальность, профессия, род занятий» – гласил один из следующих вопросов.
– Все будете записывать?
– Да, – кивнул я, процедура записи становилась забавной.
– Адвокат – раз, актер – два-с. Помню, в Афинах в эмигрантские времена даже Ричарда III играл. Литератор – это будет три, шахматист, играющий на деньги – четыре, ненаряженный[23] – пятая и, наверно, последняя специальность.
– Адрес?
– Шалман первой колонны. Оставались дополнительные вопросы:
– Срок?
– Десять лет.
– Статья?
– Не ведаю, меня же не судили, – сказал старик.
– Что же мне записать?
– Запишите: из-за Маршака.
–?!
– Видите ли, – пояснил Бобрищев-Пушкин, – вскорости после моего возвращения в Россию прочитал я маршаковского «Мистера Твистера», но у меня неискоренимая адвокатская привычка: несправедливо обвиняемых защищать, ну и написал я в защиту мистера Твистера пародию в маршаковском стиле.
И он громко нараспев стал читать:
Остальное было понятно.
Шалман, где жил Бобрищев-Пушкин, помещался над каптеркой и занимал второй этаж хозяйственного корпуса. Это была огромная камера человек на 200. Народ там был самый разный: немецкие эмигранты-антифашисты, представители славянских народов, несколько финнов – нарушителей границы, афганцы, уйгуры, казахи, а также «друг степей – калмык» – прокурор Калмыцкой АССР, выбравший себе звучный псевдоним Роковой. Общей особенностью этой интернациональной компании была их «ненапряженность и занехаянность» Они не получали помощи ни от родных, ни от Международного Красного Креста, сидели на «диетпайке» (400 граммов хлеба и баланда), носили обноски лагерной одежды «третьего срока пользования». В шалмане был всегда какой-то банный шум, исходящий от скопища людей и усиленный резонансом от сводов потолка. В спертом влажном воздухе тускло мерцали под потолком лампочки, освещая мрачную картину соловецкого дна.
Однажды Бобрищев-Пушкин появился в библиотеке в необычном виде. Он был одет в бушлат и ватные брюки первого срока, на ногах у него были не кордовые ботинки, а новые серые валенки и только шапка была прежняя, прогоревшая. Гордо подбоченившись, он пропел: «In Sammet und in Seide schmuckt war er angetan!»[24]. И пояснил, что Агапов приказал одеть его в первый срок, что каптер немедленно исполнил.
Все были поражены. Обмундирование первого срока и валенки выдавались либо ударникам, перевыполнявшим норму на тяжелых работах, либо начальству из заключенных. Мы порадовались за старика и удивились добросердечности Агапова – грозного начальника Соловков.
Спустя день менять книги пришел Агапов-урка и шепотом спросил, видел ли я Бобрищева. Я стал описывать его новый наряд.
– Моя работа, – сказал, посмеиваясь, Агапов. – Встречаю старика около шалмана. Скрючился он на ветру, замерз, рванье не греет. Говорю ему строго: «Отец, топай в каптерку и скажи, что Агапов приказал одеть тебя в первый срок. Немедленно. Я Агапов. Понял? Повтори». Повторил старик распоряжение мое и в каптерку, а я в первую колонну и из окна смотрю. Минут через пятнадцать выходит старик весь в первом сроке. Только об этом никому, а то еще разденут старика.
Достоянием общественности сия анекдотическая история стала спустя несколько недель, но за это время новые одежды уже утратили новизну, и покушений на них со стороны начальства не было. До Агапова-начальника слух о проделке Агапова-урки не дошел.
В одно из посещений библиотеки Бобрищев-Пушкин, увидев, что я читаю книгу «Конституции буржуазных стран», спросил, какая из них мне больше по нраву. Я объяснил, что прочитал пока только австрийскую и начал бельгийскую, поэтому не имею данных для сопоставления. Тогда старик перегнулся через барьер и сказал: «Лучшая из них та, которая дает право обвиняемому отказаться от дачи показаний, то есть если человек не хочет давать показания, то вся мощь государственного аппарата не может заставить его. Это великое право защиты личности от государства». Я был озадачен: такое право показалось мне фантастическим, поскольку известно было, как в процессе следствия выбивались показания. В тот раз я не успел прочитать много конституций, так как книгу эту вскоре в связи с подготовкой новой Конституции Сталиным изъяли, но потом я установил существование такого конституционного права в некоторых странах.
Старый юрист еще не раз озадачивал меня. Летом 36-го, когда шел процесс Зиновьева – Каменева и других бывших лидеров, он присел ко мне на скамейку в сквере и спросил, знаю ли я, что в кодексе Юстиниана написано: «Всякое сомнение в пользу обвиняемого»? Я не знал. Бобрищев-Пушкин рассказал мне о кодификации римского права, выполненной в VI веке византийским императором Юстинианом, и об основном положении справедливого судопроизводства – презумпции невиновности. Согласно законодательствам зарубежных стран, обвиняемый считается невиновным до тех пор, пока его вина не будет доказана объективными, неопровержимыми доказательствами. Он же сам не обязан доказывать свою невиновность. Генеральный прокурор Вышинский, учитывая выдвинутый Сталиным тезис об обострении классовой борьбы по мере продвижения к коммунизму, разработал теорию о значении признания обвиняемого в ходе следствия, согласно которой признания обвиняемого достаточно для установления его виновности. Поэтому целью следствия стало любой ценой получить признание обвиняемого, что значительно проще, чем поиск объективных доказательств вины.
– Этот мерзавец Вышинский старается выслужиться, искупить свое меньшевистское прошлое до 1920 года. Его теория и до пыток доведет. А «Тот», – Бобрищев показал пальцем вверх, – освободится от всех конкурентов и критиков, всех заставит признаться в том, что потребуется.
И он, превратившись в Ричарда III, произнес:
– Как нарушена законность, в какую бездну беззакония падает наше самое справедливое в мире государство, – с горечью воскликнул он. – Я уверен, что настанет время, когда об этом будет известно народу, но нас уже не будет.
Я перепугался и поднес палец к губам.
– Вы правы, Юра, – сказал он, – мне-то ничего не страшно, я скоро умру, а вам могут и неприятности быть.
В другой раз мы говорили о Павлике Морозове. Бобрищев-Пушкин задумчиво произнес:
– Помните «Детство» Горького? Как его дед говорил: «Доносчику первый кнут». Я думаю, что со временем этот печальный феномен будет изучаться историками и психологами как характерный показатель морали общества нашего времени.
Он помолчал и добавил из своего любимого «Ричарда III»:
Эти слова выражали стремление Бобрищева найти путь примирения между старой интеллигенцией и Советской властью, за что он ратовал в эмиграции, являясь активистом «Смены вех» – эмигрантского течения, способствовавшего возвращению в СССР многих эмигрантов.